Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Его стихи легко приживались в морских каютах и кубриках. Передавались рыбаками из уст в уста, постепенно утрачивая своё авторство.
Травить на флоте – высший шик,
и лучший отдых в море – травля.
Позволь мне, только разреши,
я уважать себя заставлю.
Язык на флоте – остр, хоть брейся.
А кок наш вам не говорил,
как вышел кошт
и в прошлом рейсе
он суп из топора варил?..
Народность сэмовских морских баллад и рыбацких виршей то и дело давала о себе знать. Их отличительной чертой были ожидаемость и неизбежность. Что может быть весомей?.. Разве что причащение совсем уже непостижимых в обиходе философских таин. Скажем, новообретенного сэмовского земляка – Иммануила Канта, редкие и сокровенные стихи которого Сэм Симкин где-то чудом раскопал в немецких источниках и взял на себя смелость сделать чуть ли не первый в истории перевод на русский язык поэтических виршей великого кенигсбергца.
И вообще Сэм Симкин открыл стране неведомый, по сути, до него богатый пласт восточно-прусской поэзии. По понятным причинам долгие послевоенные десятилетия томящийся под спудом забвения. И вернувший себе голос в талантливом переложении на русский язык калиниградским моряком с оренбургскими корнями.
…Живёшь как будто как положено,
но обретаешь вдруг вдали,
на том, на противоположном,
повернутом краю Земли,
но обретаешь в окруженье
колец трамвайных, площадей
степное головокруженье
и ржанье рыжих лошадей.
Не о нём ли Бродским были написаны следующие строки: «Если выпадет в империи родиться, лучше жить в провинции у моря…»? Сэм разделил это мнение на все 100, обосновавшись не то чтобы в далёкой морской окраине, а, можно сказать, на самой кромке суровой и нахмуренной державы. Где самые крайние сосны ищут корнями пену морского прибоя. Где серьезные мужики с длинными удилищами выходят ночью на пирс удить жирную рыбу. Где на городском гербе – святилище местных устоев – присутствуют не молот, серп или ракета, а еще более весомый аргумент в пользу жизни на краю земли – аппетитная камбала. Где на узких городских улочках главенствуют не надутые ноувориши, не суконные полисмены и даже не лики с портретов депутатов от партии власти, а местные коты, которым отданы самые теплые в городе места для жития и прикорма. И лучшие местные художники считают за честь расписать усатыми мордочками стены самых красивых в сём приморском городке кирпичных домов с черепичными крышами.
Впрочем, не только ликами котов расписаны нынче стены милого города Зеленоградска. На одной из них есть и кое-что о поэзии. О человеке, что сделал бывший приморский Грац большим литературным событием. А дом 52 по улице Московской в нём – местом паломничества любителей суровых морских баллад…
Я шёл к нему, судьбы началу,
за тридевять земель
и за
благословеньем –
клокотало
и выжигало мне глаза.
Закольцевало,
как зазноба,
ажурной сканью зазвеня,
ошеломило до озноба
и разом грянуло в меня.
Из книг я вычитал его,
открыл в разноголосом хоре,
но первый раз увидел море –
и стало страшно и легко.
Оно звало меня:
«Пойдё-ё-ём!»
и пряталось в тумане синем,
но было лёгким на помине,
и я стал лёгким на подъём.
Пошёл за совесть и за страх
и не обрёл судьбы дороже:
оно надолго въелось в кожу
и запеклось на вымпелах!
Семь степеней его свободы
всегда несёт в себе моряк.
Их не утратишь через годы,
как невозможно дважды сходу
войти в одну и ту же воду
и как нельзя гасить маяк.
Василий Белов
Особенность русской литературы – ее несоразмерность самой себе. Постоянная ассиметрия лексического и идеологического. Её стесненность литературным контекстом. Острое желание раздвинуться до мировоззренческих форм. По сути – религиозных. Когда идеальной публикацией может считаться чтение с амвона. А комментированием прочитанного – помазание дарами святого духа писателя. То есть – самым глубинным восприятием превносимых русской литературой назидательных догм.
Поэт в России больше, чем поэт. Но и настоящий прозаик должен над собою возвышаться. Чтобы обретя настоящий литературный голос вовремя уметь его перенастроить на публицистический лад. И попытаться переобъяснить изложенное в романе краткой и хлесткой газетной статьей. Чаще всего перечеркивающей всё то, что ты изложил в своих книгах ранее. Как тот же Лев Толстой, одаривший всех "Войной и миром" и после взявшийся своими публицистическими атаками этот литературный дар у нас отнимать. Или – Маяковский, показавший зияющую разницу между просто великим поэтом и оным же, но только размером гораздо "больше".
Василий Белов вошёл в русскую литературу с тем, с чем каждый из самых даровитых отечественных писателей мечтал бы её покинуть – с бесконечно талантливой, грустной, нежной, светлой, правдивой и горькой песней о жизни русского человека, крестьянина (хотя получилось не о жизни его, а скорей – его изживании ) – "Привычное дело". С не менее жизненно сочными и литературно совершенными – "Плотницкими рассказами". Взять такую высокую писательскую ноту в самом начале литературного пути было дано не каждому. Удержать ее – задача оказалась ещё сложней. Как в фильме про Штирлица: "запоминаются последние фразы". У Белова они вышли недобрыми. Хотя – и во имя, как он был уверен, добра. А так не бывает.
Его ранний Иван Африканыч Дрынов на исходе советской эпохи был номинирован читающей публикой в носители крестьянского духа позднесоветской Руси. Точнее – его остатков, обретших вдруг голос после десятилетий коллективного спертого молчания. И заговоривших вдруг на редкость бойко, ярко и раздумчиво почти что без примерок и разминок, равно как и весь тамошний северно-русский деревенский околоток. Заговорили "за жись", ту, что так усердно не то, чтобы притягивала русского крестьянина к земле, а яростно втаптывала его в оную, наполняя живописные русские просторы не столько крепкими деревенскими дворами, сколько массированно плодящимися крестьянскими погостами.
Щемящая и рвущая душу нота надрывной смерти жены Ивана Африканыча – Екатерины Дрыновой – сфокусировала в себе всю боль русского человека за несправедливо и жестоко налаженную