Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Иное дело сам факультет. Готовили там учителей рисования, черчения и труда — отсюда и уровень. Когда живописцы защищали дипломные свои картинки, желчный, маленький завкафедрой начертательной геометрии разоблачал несоответствие перспективы на холстах законам его науки. Густая тень нормативов, не только «геометрических», но более всего партийных, весьма провинциального уровня, лежала на наших бедных студентах, да и на нас самих. С низеньких, но все же высот деканата и факультетского партбюро сползало на нас не то чтобы давление, серая хмарь.
Какие-то бессмысленные собрания, обязательные политинформации, стенные газеты, митинги по поводу славных партийных юбилеев или съездов, а для коммунистов — вся эта полускрытая, напряженная партжизнь, куда время от времени втягивали и нас, беспартийных: это называлось — «открытые партийные собрания». Странный жанр научных семинаров с обязательным политическим акцентом. До сих пор живо ощущение безумия, абсурда от доклада по «научному атеизму» (кто помнит теперь такую науку!), который мы должны были слушать, и обожженное верноподданным экстазом нервно-чекистское лицо докладчика. Где он теперь? Скорее всего, стал религиозным философом и ратует за православие — фанатику не так уж важно, за что гореть на святом огне.
Каждый преподаватель был куратором, иными словами, «классным воспитателем» курса или группы. Нам вменялось бывать в общежитии, следить за «воспитательной работой». Нынче стали уже забывать, что так называемая общественная работа почиталась куда важнее научной, — самый заслуженный профессор мог быть замечен в «общественной пассивности», и хуже не было обвинения: никакие книги и открытия не спасали. И еще — непременные поездки студентов, а с ними и преподавателей «на картошку». Эта чаша меня миновала, туда «бросали» коммунистов и вообще «активных» людей.
Время от времени устраивались кафедральные пьянки. Это запрещалось и поощрялось вместе, это было нельзя, но, «по-нашему», это «сближало». На бумаге раскладывались немудреные бутерброды, покупали много водки. Я в этих делах участвовать брезговал, чем стяжал всеобщее неодобрение.
Одно из таких гульбищ закончилось советской трагедией. Парторг факультета, не избранный из своих, а присланный для «укрепления идеологии» с партийной кафедры политэкономии доцент, истомленный правильностью своей официальной жизни, напился до зеленых чертей. И — потерял бдительность настолько, что в пылу обнаружившихся, задушенных прежде страстей бросился, неумело и безумно, на пышную, но совершенно тихую и не приспособленную к торопливым служебным соитиям преподавательницу. Это было настолько невероятно и удивительно, что «весь свет узнал», и беднягу выгнали с волчьим билетом, именно тогда, когда он, быть может, единственный раз в жизни начал жить не для карьеры!
В определенный судьбой день ко мне подошел наш партийный активист и стукач: «Вы, Михаил Юрьевич, молодой растущий кадр, идеологический. Пора бы подумать и о вступлении в партию».
Думаю, большинство тех, кто рассказывает, как с горделивым негодованием отвергал подобные предложения, беспардонно врут! «Негодующий и мотивированный» отказ был чреват немедленной расправой, и чаще всего люди если и уклонялись, то под жалкими предлогами, вроде того, что «я недостоин», «недозрел», «не смогу быть полезным». Я был ничуть не лучше, — по счастью, мой собеседник был глуп и не менее, чем я, труслив. Зная это, я спросил: «А став членом партии, я смогу с бóльшими основаниями претендовать на доцентское звание?» — «Ну конечно же!» — подставился он, и я подлейшим образом заявил, что не могу вступать в партию из корыстных, карьеристских соображений. Он так испугался, что оставил меня в покое.
В последние постперестроечные годы бывшие партийцы пустили в ход миф, в который почти поверили многие молодые: мол, без членства в партии нельзя было решительно ничего добиться — ни книгу опубликовать, ни диссертацию защитить, что и заставляло «порядочных» людей вступать «против воли» в члены КПСС. Смею заметить, это тоже наглая ложь. Конечно, карьеры было не сделать, в начальство не пробиться, но и книги печатали, и степени присуждали. Разумеется, партийным было легче. Но тут уж каждый выбирал свое.
Другое предложение было мне примерно тогда же сделано в ССОДе, где я состоял в правлении общества «СССР — Франция». Прямым текстом мне сообщили, что, если я «вступлю», стану ездить за границу каждый год и даром, — нужны все-таки не только рабочие, но и ученые «с языком и умеющие себя вести». Тут, прежде чем уклониться, я помучился.
Но удержался. Впрочем, меня ведь только соблазняли. А если бы припугнули? Скорее всего, испугался бы. Так что гордиться нечем, можно лишь радоваться, что обошлось. И уж во всяком случае, не судить других. Сколько людей вступало в партию от безысходности, надеясь пробиться, получить чуть побольше зарплату, чуть повыше должность.
Везде есть процентная норма. В правлении «СССР — Франции» состояли главным образом рабочие Петродворцового часового завода и другие столь же близкие к Франции товарищи. Председателем правления обком назначил директора Эрмитажа Бориса Борисовича Пиотровского, человека почтенного и знаменитого, но специальностью которого тоже не были французский язык и культура.
Все же требовалось и три-четыре, как сказали бы в двадцатые годы, «беспартийных спеца», в их числе «выбрали» и меня.
В Доме дружбы было приятно и странно: атмосфера избранности, «вхожести», высочайше одобренное общение с иностранцами — привлекательная диковинка по тем временам. Хорошо пахло (редкость для советской конторы), был недорогой, почти изобильный и не хамский буфет, отчасти даже европеизированные приемы, ритуальные речи, наконец, просто поговорить по-французски и даже выслушать комплименты (мне уже случалось заметить, что французы говорят любезности лишь тем, кто знает язык дурно, но старается, а тем, кто уже может болтать бегло, обычно делают замечания).
Некоторые иностранцы простодушно удивлялись: «Странный дом — в одном зале „дружат“ с вьетнамцами, в другом — с американцами…»
Не было штатных стукачей — служившие в ССОДе естественным образом, не скрывая того, принадлежали к охранительным структурам, и в двурушничестве смысла не было. Царила откровенность закрытых учреждений. Единственный раз мне поручили вести какое-то мелкое собрание. Дали шпаргалку. Я многое предполагал, но не такое:
«ПРЕДСЕДАТЕЛЬ. Есть мнение избрать на пост зампреда тов. Имярек.
(Аплодисменты.)
ПРЕДСЕДАТЕЛЬ. Позвольте считать ваши аплодисменты согласием?
ИЗ ЗАЛА. Да, да!
ПРЕДСЕДАТЕЛЬ. Приступаем к голосованию. Прошу поднять руки. За. Против. Воздержались. Единогласно.
(Аплодисменты)».
И далее в том же роде — «шпаргалка» оказалась пьесой с ремарками. Я даже не удивился, скорее, впал в задумчивость. А собрание провел не хуже других.
Все, кто трудился рядом со мною на ниве укрепления советско-французской дружбы, делились на две группы. Первые — начальники или просто очень партийные и очень «выездные» люди, давно и привычно ездившие с делегациями или в командировки по общественно-показушной или, реже, профессионально-представительской линии. Другие — до течки, до полной потери чувства собственного достоинства — рвались: поехать! Отсюда огромное количество волонтеров, безвозмездных энтузиастов, горящих желанием делать все, что прикажут. А уж походить с французами по городу, «попереводить» («в активе» общества были и говорящие) — от таких и отбою не было. Ведь Дом дружбы предоставлял редкую возможность легального общения с иностранцами, которые могли пригласить в гости, подарить что-нибудь. И вообще было лестно. На приемах удавалось полакомиться дефицитными вкусностями, хорошо выпить и даже поплясать с иностранцами. А референты сетками уносили домой недопитые бутылки и помятые бутерброды.