Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Люди гибнут за металл. Люди гибнут за металл. Люди гибнут…
– Газета «Друг народа»! Покупайте газету «Друг народа»! Последний номер! Ее закрыли уже! Запретили! Газета «Друг»…
Мария сделала по притоптанному, усыпанному шелухой семечек снегу шаг к лотку с газетами и журналами. Газетчица, замерзшая как сосулька, била рукавицей в рукавицу, будто бурно аплодировала кому-то на морозе. Ее лицо было обмотано черным траурным платком.
– «Друг народа»? – Марии понравилось название. Такое ласковое, мирное. – Почему ее запретили?
– А потому что там всю правду про нас писали! – зло, весело крикнула газетчица. И опять Мария поняла: они с газетчицей ровесницы. Одного времени. Одной закалки. Может, тоже в школе когда-то работала. – Тут про погром этот!
– Про погром?
Мария протянула газетчице деньги. Та сдернула зубами рукавицу, одной рукой, как циркачка, ловко отсчитала сдачу и тиснула газету и мелочь в руки Марии.
На плохой бумаге, желтой, шрифт еле читался.
– Ну да! Про погром! У нас, здесь, на Средном! А вы разве не знаете?! Да весь город гудел! Позавчера! Как это вы не знаете! Ну тут и было! Весь рынок стонал! Бабенки наши еле спаслись!
– А что было-то? – Мария заталкивала газету в сумку, поближе к картошке.
– Да восточных эти сволочи били! Фатиму насмерть забили! Цепями… Я вот в трауре! – Газетчица поддернула рукавицей черный платок на щеке. – Фатимка – моя подружка была! Подруженька! Мы с ней… – Хлюпнула носом, выдохнула, и Мария по запаху поняла – пьяненькая. – Мы-ы-ы-ы… Тут все, – стукнула рукавицей по разложенным на столе газетенкам, – вся правда, вся-а-а-а-а…
Мария повернулась и пошла прочь. За ее спиной взвился к серому, в мохнатых снеговых тучах, небу бабий цыплячий крик:
– «Друг народа»! «Друг народа»! Последний номер! Последний…
Когда пришла к сгоревшему дому – почтальоншу у пожарища увидела.
И почтальонша увидела Марию.
Пошла к Марии, ковыляя по наметенному снегу, протягивая в руке ей – бумагу.
– Письмо? – крикнула Мария и поставила на снег тяжелую сумку.
– Хуже! – сквозь ветер и снег крикнула в ответ старая почтальонша. – Кажись, из суда! Видимо так, повестка! А вы что, сгорели, что ли? Да-а-а-а… А жители-то где?
– Двое у меня, один в сарае живет, костер там жжет, другие… ну, наверное, по родным да по друзьям расползлись.
Холодными, морковными пальцами надорвала конверт со штемпелем суда их района. Снег лепил, заклеивал, зачеркивал белыми чернилами жалкую бумагу.
Мария разобрала: Петру повестка, в суд.
Спина почтальонши уже качалась, исчезала в белом косом, ледяном ливне.
– Что натворил, – глухо сказала сама себе Мария, – что, что…
Сзади воскликнули:
– Машер!..
Возвращались домой старики. Нагулялись в погодку, когда добрый хозяин из дома собаку не выгонит.
Собаку. Она вспомнила черного слюнявого бульдога у богатеев в особняке.
– Я вам сейчас щей наварю, – сказала Мария, обернувшись к подбредающим старикам, глотая снег со щек, слизывая, как слезы.
3
В коридоре суда на старых стульях сидели люди. Смотрели себе под ноги – на облупленный, как яйцо, линолеум, на свою обувь, у кого дорогую и новенькую, у кого разношенную. Смотрели поверх голов, в никуда. Только в лица друг друга смотреть не хотели, боялись.
Мария тоже села на стул. Он скрипнул под ней, и пошатнулись ножки.
«Сейчас упаду, как клоун».
До нее дошла наконец очередь.
Секретарша высунула мордочку ежика, повела носиком в воздухе: о, полно еще народу!
– Проходите!
Мария, как в черную прорубь, в полынью, шагнула в кабинет.
Ей навстречу из-за стола поднялось и пошло, надвигаясь, громадное, лощеное, блестящее, смуглое, кудрявое, толстое, громкое, румяное, и запах резкого и веселого мужского парфюма ударил в лицо, чуть не сбил с ног.
– Вы по повестке? Ваша фамилия?
Лощеный, рослый и толстый судья, светясь румяными, как после бани, щеками, весело глядел на нее, и маленькие поросячьи глазки его хитро искрились.
Он что-то поискал в бумагах на столе, потом опять глянул на молчащую Марию.
– Фамилия? – не роняя веселого, улыбчивого тона, спросил судья.
– Я не… Я за сына пришла. Вот. – Она протянула судье повестку. – Он сейчас не может. Я – мать.
Знакомым, очень знакомым было круглое, румяное лицо судьи. И эти густые, темные, уже присыпанные солью седины кудри – тоже.
Судья повертел в руках, поизучал повестку.
– А-а, – сказал он, тоже внимательно, пытаясь узнать, глядя на Марию. – Да, дельце. Я буду вести ваше дело. Вашего сына. Наделали они хорошего. Он и дружки его. Убежали. Думали, не найдут. Вот – нашли.
– Что? – Рот Марии пересох мгновенно.
– Избили до полусмерти мужчину. Мало того – избили. Сняли куртку хорошую, часы. Бумажник вытащили. В бумажнике – много денег было. Пострадавший выжил. В больнице дал показания… запомнил приметы. Ну, это уже наше дело, как мы их нашли. Двоих. И вашего сына – третьего. Он был зачинщик избиения… и грабежа. И, что совсем плохо… пистолетом угрожал.
– Пистолетом? – Мария не услышала своего голоса. – У него… нет пистолета.
– Значит, он взял где-то чужое оружие. Мужчина… – Судья вздохнул. Погрустнел. Видно было, что ему не хотелось говорить. – Не умер. Но остался калекой. Серьезным калекой. Хуже всего то… – Подобрал губы подковкой. – Что пострадавший – племянник вице-мэра. Вот как тут теперь быть? Вы – мать, я понимаю…
Мария узнала его.
И в этот же миг, когда ее лицо высветилось: вспомнила! – он тоже узнал ее.
– Марья Васильевна, Господи…
Она закрыла лицо руками.
– Виталий Власьевич…
– Ай-яй-яй, Марья Васильевна, ай-яй-яй, сколько лет, сколько зим… А вы совсем не…
– Изменилась, все мы изменились, – Мария тронула себя обеими руками за волосы – теплая шапка лежала у нее в кармане куртки. – Как ваш сынок? Уже, наверное, семья… и преуспел?
У Марии в школе когда-то учился его сын.
– О, спасибо! – Судья снова повеселел, расплылся в улыбке, приподнявшей холмики румяных, как у девушки, щек. – Да, женился… И дом свой, я сам ему выстроил, и я уже дедушка, внук у меня… И работа хорошая… в банке работает… в серьезном… Господи, да Марья же Васильевна! Вот ведь как довелось… Не думал, не гадал…
Мария тянула его сына, глупца, за уши, чтобы он только окончил школу. Сама сочинения ему писала. Оценки натягивала. Жалко ей было богатого, толстого, беспомощного парня. «Тоже ведь живой, и жить будет, жить должен, даже такой дурачок», – думала тогда она.