Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Но от невозможности раскаяния взявшись, не могу тогда уж обойти, не сказав хотя бы двух слов, другое побудительное чувство, которое есть изумление. Полагаю, что каждый человек, доживший до лет, когда пора отдавать долги и разбираться с кучей мелких недоделок, оставшихся от прожитой жизни, обязательно это чувство знает. Это чувство изумления – острейшее, и с каждым годом все более явственно, все полнее охватывающее – есть, может быть, наиглавнейшее в жизни человека, подступившего к старости. И не могу его выразить иначе, как восклицанием: как же все чудно-то в жизни! Как удивительно! И, с другой стороны, как же все ясно! Как же все до последней степени ясно теперь…
Как бывает на исходе зимы: по солнцу, вдруг хлынувшему из-за комковатых туч, по провалинам на снегу, по крикам ворон на вершинах уже оттаявших к жизни берез и влажной тяге ветра вдруг совершенно неожиданно, но всегда верно, понимаешь, что настала весна – так вдруг вся прожитая жизнь озаряется каким-то внезапным светом и, кажется, сейчас поймешь… Что поймешь? Не знаю. Будто бы всё поймешь. И не только о своей жизни, но и вообще… Смысл всего. Это даже не слова будут, а, как мне кажется, свет. Или аккорд какой-то торжественной музыки… Нелепо, должно быть, все это звучит, но присутствует в этом крайнем напряжении предчувствия также и гора – та самая, на которую восходили мы с Архипом. И если кажется, что хлынет свет – то из-за горы. А если разразится музыка – то над горою. Не странно ли, а? И не странно ли, что сколь бы близко ни подступала эта последняя ясность, так никогда и не грянет окончательное слово! Так до конца ничего и не понимаешь! И больше того – чем ближе свет, чем тоньше перегородка, чем острее это похожее на приступ головокружения чувство – что вот, вот! сейчас все откроется! – тем непрогляднее потом глубина, тем темнее воды, смыкающиеся над пучиной, тем сильнее мое изумление. Отчего жизнь не желает раскрываться, а продолжается в недосказанности, во тьме незнания? Отчего только намеком звучит голос судьбы и всегда у человека больше возможностей сей намек истолковать превратно, а то и вовсе не расслышать? Была же ведь и гора намеком, который разобрал я только к старости…
Дело было в 1952 году, как я говорил уже, на Новой Земле. В тот год очень активные велись топографические и картографические работы по всему Северу, и все современные карты в основном базируются на съемке тех лет, хоть в них и внесены позже разные небольшие уточнения. Сделаны тогда были очень подробные карты, которые все потом объявлены были секретными, и даже в картографической экспедиции, где я проработал всю свою жизнь, их выдавали с требованием строгой секретности через первый отдел под суровую ответственность, вплоть до суда. Хотя, случись такая надобность, я бы большой кусок Южного острова Новой Земли вычертил во всех подробностях в любом масштабе по памяти. Эти карты, нами же вычерченные, мы обязаны были отправлять спецпочтой к месту полевых работ и потом в местном комитете партии получать под расписку, как оружие. Лишь в прошлом году я мало-мальски приличную карту Новой Земли увидел в свободной продаже в картографическом магазине в Москве. Не мог не порадоваться. Во-первых, потому что хорошая новоземельская карта сама по себе есть настоящее произведение искусства, изысканность и узор. А во-вторых, поразглядев ее, убедился, что, несмотря на новые даты и фамилии современных редакторов, карта эта, конечно, наша, старая еще работа. И было странно, вот даже до некоторого ужаса, обнаружить на ней свой след: обозначение высоты 778 метров над уровнем моря в горах на севере Южного острова. Как появилась эта отметка, теперь знаю я один, потому как она вроде выбрана произвольно: есть рядом горы и повыше, метров до девятисот – такие, с которых снег и лед уже не стаивают, и одна такая совсем недалеко, километрах от моей, может, в пятнадцати. И значится эта отметка высоты с той поры, как я ее выяснил и нанес на карту. Может статься, эта цифирка – единственный след, который оставил я в вечности. Ибо все прочие дела были насущные, по нужде наставшего дня. Много их было переделано, да ничего из них не запечатлелось.
Не знаю, было ли уже в 1952 году принято какое-либо предварительное решение о создании на Новой Земле ядерного полигона. Сам-то указ воспоследовал спустя два года, и тогда же оттуда мгновенно выселили всех местных жителей. Слышал, что решено это дело было еще по-сталински скоро, то есть дали двадцать четыре часа на сборы всем, кто был дома, без всякого предуведомления, а на следующий день согнали на военные тральщики и, не обращая внимания на вопли и стенания, отвели к устью Печоры, где уже принял этих лишенцев гражданский пароход. Новая Земля, по первости особенно, кажется очень сурова, а потому, наверно, тем, кто проводил эту операцию, – а все они баловни южного климата, – горестные восклицания эти были поразительны. Ибо южанину не ясно, как можно любить эту землю, а не ужасаться только ее холодному величию. Голая каменистая тундра, где и мох-то приживается не везде, а цветочки прячутся у самых ручьев по ложбинкам; горы, восстающие из безжизненности окаменелых глин, желтоватые, серые, но в основном угольно-черные; прозрачные, как жидкое стекло, но безжизненные реки, питающиеся талой ледниковой водою и влагой бесчисленных здесь дождей, да и собственно дожди, туманы и прочая сырость без названия, когда само небо волочится по земле, как белесая мгла, – все это сразу отпугивает пришельцев с юга. Но отрываемые от своей суровой и жестокой даже родины, жители поселков новоземельских убивались так, будто их изгоняют из рая. Помню я рассказ одного из них, как на берегу моря солдаты пристреливали собак. Их много было, упряжных, здесь, и забрать всю эту свору на тральщики невозможно оказалось никак, разрешили взять только вещи. Но вслед за хозяевами и привычным скарбом притянулись и собаки на морской берег, и били их бойцы из карабинов под общий вой и плач у самых сходен и дальше по берегу. Человек, который мне это рассказывал, сам был новоземельский ненец. Упоминаю об этом для того, чтобы сразу стало понятно, что пьян он был даже сверх того, что в обычае у русского человека, почему и трагизм всего этого повествования показался мне сначала чрезмерно преувеличенным. Но прошло время, и я понял, что неподделен был ужас в глазах его и непомерно отчаяние, ибо стрельба по собакам была для него злодеянием, выходящим за пределы собственно человечности. Начавшись с такого злодейства, как я понял из разговора, всякое последующее дело, затеваемое новыми хозяевами острова, должно было, по законам шаманской магии, приводить ко все новым и все большим злодеяниям до тех пор, пока все не обрушится, изъеденное злом, как ржавчиной. Такой порядок мыслей не каждому будет понятен, но правда: собак потом на Новой Земле полно опять развелось, но ни одной путевой среди них нет, все сплошь грязные, ленивые, ни на что не годные и ничему не обученные попрошайки, которые могут служить людям только постоянным укором. Ибо по ненецкому, опять же, пониманию, какова собака – таков и человек рядом с ней…
Ненцев на Новой Земле совсем немного жило – человек, может, пятьсот, и с государственной точки зрения во всем их переселении не было ни сложности никакой, ни драмы. Но все же эта лютая и скудная земля им матерью была. И этих нескольких сотен любящих детей – мать же всякий любит, какая б она ни случилась, – вполне хватило бы, чтобы затеплить здесь огонек человечности и содержать землю эту в подобии заботы и уж во всяком случае не уродовать зря, как потом получилось.