Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Этому… погоди, да приблизительно шесть лет. Моему Жани было тогда четырнадцать месяцев.
— Значит, я был моложе, чем он сейчас. Как вы думаете, после своего первого причастия он будет помнить, что с ним было сейчас?
— О да, я буду помнить, — сказал Жани.
— Это еще как знать! — продолжал Франсуа. — Что ты делал вчера в это время?
Жани с удивлением раскрыл рот, чтобы ответить, и так и застыл, совсем сконфуженный.
— Ну, а ты сам? Ручаюсь, что ты тоже ничего не помнишь, — сказала мельничиха, которая любила слушать, как они вместе болтают.
— Я, я, — сказал подкидыш в смущении, — подождите-ка… Я ходил в поле и прошел здесь… думал о вас; как раз вчера я вспомнил день, как вы меня завернули в свой платок.
— У тебя хорошая память, и удивительно, что ты помнишь о таком давнем. А помнишь ли ты, что у тебя была лихорадка?
— Ну уж нет!
— А что ты донес мне белье домой, хотя я этого тебе не говорила?
— Также нет.
— А я всегда это помнила, так как поэтому узнала, что у тебя доброе сердце.
— А у меня тоже доброе сердце, правда, мама? — сказал маленький Жани, подавая матери яблоко, которое он уже наполовину сгрыз.
— Конечно, тоже, и все, что Франсуа делает хорошего, ты тоже это позднее сделаешь.
— Да, да, — быстро ответил ребенок, — я сяду сегодня вечером на соловую кобылку и поведу ее на луг.
— Как раз, — сказал Франсуа, смеясь, — ты еще полезешь на высокую рябину разорять птичьи гнезда. Подожди, чтобы я тебе это позволил, малыш! Но скажите мне, мадам Бланшэ, есть одна вещь, которую я хотел бы у вас спросить, но не знаю, захотите ли вы мне это сказать.
— Посмотрим.
— Почему они думают меня рассердить, называя подкидышем? Разве скверно быть подкидышем?
— Да нет же, дитя мое, раз не твоя в этом вина.
— А чья же это вина?
— Это вина богатых.
— Вина богатых! Как же так?
— Ты меня много сегодня расспрашиваешь; я тебе скажу это как-нибудь в другой раз.
— Нет, нет, сейчас же, мадам Бланшэ.
— Я не могу этого тебе объяснить… Во-первых, знаешь ли ты, что такое подкидыш?
— Да, это тот, кого отец и мать отдали в приют, потому что не имели средств его кормить и воспитывать.
— Правильно. Ты видишь, значит, что есть люди такие несчастные, что не могут сами воспитывать своих детей, и в этом вина богатых, которые им не помогают.
— Да, это так! — ответил подкидыш очень задумчиво. — Однако же есть добрые богатые, раз вы такая, мадам Бланшэ; главное их встретить.
VI
Между тем подкидыш, который постоянно над чем-нибудь задумывался и искал всему причины, с тех пор как он умел читать и совершил свое первое причастие, обдумывал слова Катерины, сказанные госпоже Бланшэ относительно него; но сколько он об этом ни размышлял, он не мог понять, почему, раз он становился большим, он не должен был больше целовать Мадлену. Это был самый невинный мальчик на свете, и он не знал того, что другие ребята в его возрасте очень рано узнают в деревне.
Большая чистота его мысли происходила оттого, что он был воспитан иначе, чем другие. Его положение подкидыша не причиняло ему стыда, но всегда делало его несмелым; и хотя он не считал этого прозвища за оскорбление, однако не мог привыкнуть к тому, что оно отличало его от всех тех, с кем он вместе бывал. Другие подкидыши почти всегда чувствуют себя униженными своею судьбой, и им это так грубо дают чувствовать, что очень рано отнимают у них их христианское достоинство. Они воспитываются в ненависти к тем, кто произвел их на свет, но не любят и тех, которые их на этом свете оставили. Но случилось так, что Франсуа попал в руки Забеллы, которая его любила и никогда его не обижала, затем он встретил Мадлену, у которой милосердия было больше и мысли которой были более гуманны, чем у всех окружающих. Она явилась для него, не более и не менее, как доброю матерью, а подкидыш, встречающий привязанность, бывает лучше всякого другого ребенка, так же, как становится хуже других, когда его притесняют и унижают.
И Франсуа ни с кем не находил столько радости и удовольствия, как в обществе Мадлены; вместо того, чтобы ходить играть с другими пастушатами, он рос совсем один, или прицепившись к юбкам двух женщин, которые его любили. Особенно когда он бывал с Мадленой, он чувствовал себя таким счастливым, каким мог бы себя чувствовать только Жани, и он не торопился итти бегать с теми, кто очень быстро начинал обходиться с ним, как с подкидышем, так как с ними внезапно, не зная сам почему, он чувствовал себя чужаком.
Так дожил он до пятнадцати лет, не зная ничего плохого; его рот никогда не повторял ни одного дурного слова, а его уши не понимали таких слов. И однако же, с того дня, как Катерина осудила его хозяйку за ту любовь, которую она проявляла к нему, этот ребенок имел настолько здравого смысла и решимости, что больше не давал себя целовать мельничихе. Он сделал вид, что больше не думает об этом, а может быть и стыдился казаться баловнем или маленькой девочкой, как говорила Катерина. Но в глубине души не этот стыд его останавливал. Он бы над всем этим только посмеялся, если бы как-то не догадывался, что могут упрекнуть эту дорогую женщину за то, что она его любит. Но почему же могли упрекнуть? Этого он объяснить себе не мог и, не находя объяснения сам, не хотел обратиться за этим к Мадлене. Он знал, что она способна была переносить упреки и по своей доброте и по своей привязанности к нему; у него была хорошая память, и он прекрасно помнил, что когда-то Мадлену ругали, и ей угрожали даже побои за то, что она делала ему добро.
Таким образом, он инстинктивно хотел ее избавить от насмешек и осуждения из-за себя. Он понял, — и это изумительно! — он понял, этот бедный ребенок, что подкидыша можно любить только тайно, а чтобы не причинить неприятности Мадлене, он согласился бы, чтобы его и совсем не любили.
Он был прилежен к своей работе, а так как, по мере того как он вырастал, работы становилось у него все больше, то он мало-по-малу стал проводить все меньше времени с Мадленой. Но это