Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Различия между исповедями Аврелия Августина и Гвибера Ножанского обусловлены многими причинами. Гениальной и бесконечно богатой индивидуальности первого противостоит относительная заурядность второго. Но это различие, несомненно, объясняется также и тем, что мысль Гвибера и его интеллектуальный кругозор ограничены теми пределами, которые налагали на него принадлежность к монастырской братии и требования смирения монаха и служителя церкви, страшившегося греха гордыни — тягчайшего из всех смертных грехов. Можно предположить, что сдержанность и умолчания о собственном Ego были в немалой степени порождены самоцензурой, каковая навязывалась не ему одному. Здесь уместно вспомнить о том, как отдаленный предшественник Гвибера — Григорий, епископ Турский, автор ряда сочинений исторического и агиографического содержания — каялся в своей необразованности и неспособности складно выразить собственные мысли и наблюдения. Формула смирения и самоуничижения была общепринята в среде образованных, но она вовсе не исключала того, что эти авторы высоко оценивали свои знания и способности.
Но были и исключения. Около середины XII в. французский мыслитель и теолог Петр Абеляр[564], автор ряда сочинений, завоевавших ему право прославиться в качестве «отца схоластики», испытал, после серии конфликтов с церковными властями и иных невзгод, потребность сочинить своего рода автобиографию. Строго говоря, автобиографический жанр плохо вписывается в литературу той эпохи, система ценностей которой едва ли допускала сосредоточенье автора на собственной личности. «История моих бедствий»[565] — это, точнее сказать, исповедь Абеляра, «утешительное послание», якобы написанное для его друга (скорее всего, вымышленного), подлинным же адресатом этой апологии, как кажется, был он сам. Богатая злоключениями жизнь Абеляра побудила его описать их и тем самым дать отчет о собственном «Я» как самому себе, так и своим современникам и грядущим поколениям.
Из хроники своей жизни Абеляр вычленяет ряд эпизодов. Прежде всего это его конфликты с другими теологами, которых, как он подчеркивает, он превзошел знаниями и талантом. Абеляр враждовал с такой могущественной фигурой, какой был Бернар Клервоский, добившийся его осуждения на двух церковных соборах за неортодоксальность взглядов, выраженных в трактате, который Абеляра вынудили собственной рукой бросить в костер. За теологическим конфликтом нетрудно разглядеть предельную психологическую несовместимость этих двух индивидуальностей. Абеляру, склонному все подвергать сомнению, довелось поссориться с монахами монастыря Сен-Дени, а впоследствии испытать на себе вражду монахов другого монастыря, в который он был сослан после папского осуждения.
Ко всем этим злоключениям добавились беды иного рода. Абеляр, популярнейший магистр — учитель теологии, молодой поэт и любимец женщин, жестоко поплатился за любовную связь со своей ученицей Элоизой. Кастрация, коей он подвергся, оказала решающее воздействие на его психику и поведение. Вполне понятна поэтому та мрачность тонов, в которых он изображает в своей исповеди всю предшествовавшую жизнь, делая сугубый упор именно на истории своих бедствий. Как видим, он немало грешил, но «автобиография» его содержит не столько сожаления и раскаянья, каковых, казалось бы, следовало ожидать от монаха (он принял постриг вскоре после кастрации), сколько выражения плохо сдерживаемой гордыни.
В противоположность Августину или Гвиберу Ножанскому Абеляр не испытывает потребности обращаться к Творцу. В «Истории моих бедствий» мы не найдем выражений сыновней любви к Создателю, и между Богом и поглощенным самим собой и собственными переживаниями Абеляром заметна дистанция, выдающая, помимо воли автора, его сосредоточенность на самом себе.
Этому одиночеству Абеляра пред лицом Бога, его известной отчужденности от Него соответствует обособленность его и от людей. Из других источников, упоминающих этого мыслителя, известно о его широкой популярности в качестве учителя богословия и философии; к холму Святой Женевьевы (в центре будущего Латинского квартала) в Париже стекалось множество молодежи из Франции и других стран Европы, жаждавшей услышать слово выдающегося магистра. У Абеляра были сторонники и покровители и при французском дворе, и в монашеской среде. Однако, читая «Историю моих бедствий», мы неизменно видим Абеляра одиноким и преследуемым. Помимо Элоизы, его возлюбленной, высоко образованной женщины, всецело преданной ему, не упомянут никто из его друзей, учеников и приверженцев. В своей исповеди-апологии Абеляр рисуется отщепенцем, на которого ополчился весь свет. Не представляла ли собой подобная манера самоизображения прием, с помощью которого с особой рельефностью выступала его неповторимая индивидуальность?
Абеляр, разумеется, был исключением, рядом с которым Средневековье вряд ли способно поставить какую-либо иную столь же яркую индивидуальность. Тем не менее Абеляр — не единственное исключение. Достаточно вспомнить о Сугерии, настоятеле аббатства Сен-Дени[566]. Этот монах, выходец из низшего сословия, достигший высокого положения в силу своих талантов, учености и — прежде всего — организаторских способностей, предпринял перестройку Сен-Дени, монастыря, в котором хранились останки франкских и французских королей. Расширяя и украшая аббатство, Сугерий стремился упрочить его славу и влияние как религиозного центра всего королевства, укрепить его роль в политической жизни Франции. Но при этом аббат не забывал и о самом себе, и ряд монастырских витражей был украшен его изображениями. Исследователь деяний Сугерия Эрвин Панофски показал, что этот аббат был склонен «растворить» свое «Я» в собственном детище — монастыре. Но с таким же успехом можно высказать предположение, что он растворил монастырь в собственной персоне, поскольку увековечил в равной мере и аббатство Сен-Дени, и свою личность. Не приводило ли саморастворение индивида в его творении к самоутверждению?
Упомянутые выше авторы — французы XII века. Но было бы опрометчивым заключать, что только в это время и в этой стране создались культурные условия для появления сочинений автобиографического жанра. За неимением места я не упомянул здесь ряда других текстов, в большей или меньшей степени отмеченных печатью автобиографичности. Таковы писания крестителя Ирландии святого Патрика, галльского аристократа Паулина из Нолы, Ратхерия, епископа веронского, немецкого монаха Отлоха из Санкт-Эмме-рама, англо-нормандских сочинителей XII в. и некоторых других средневековых авторов.
Однако человеческая индивидуальность могла заявить о себе и в иной форме. В хрониках отдельных немецких монастырей сохранились любопытные упоминания о монахах и монастырских послушниках, которые вопреки ригористическим требованиям устава проявляли упорное своеволие, явно не испытывая желания и не имея возможности вписаться в коллектив монахов. Подобных упоминаний немного, но авторы этих хроник, касающихся событий X–XI вв., далеко не всегда были в состоянии обойти молчанием случаи предельного индивидуализма такого рода «монахов».
Современные историки церкви подчас склонны видеть в монастырской братии психологически однородную и дисциплинированную группу, безусловно повинующуюся предписаниям старшего. В той мере, в какой нам иногда удается заглянуть вглубь монашеского мирка, мы находим в нем беспокойство, распри, в отдельных случаях доходящие до кровопролития или самоубийств. Стереотипность монашеских одеяний не должна скрывать от нас разнообразия психологических типов и индивидуальностей.
Не свидетельствует ли о сугубом внимании ко внутреннему миру человека введение в начале XIII