Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Но ничего отличного не было. Люда хлестала водку с самого начала. Не подливать ей нужно, а наоборот, увести от стола. Я почувствовала, что начинаю злиться на Петрушу. Чего, собственно, он добивается? И, неожиданно для себя, встала.
— Не дергайся, — насмешливо сказал Петька. — Все идет своим чередом, все уже давно записано в Книге судеб.
— Я что-то не понимаю, о чем у вас речь, — сказал Борис, глядя на Петрушу с полным недоумением.
— А тебе сегодня понимать и не положено, — спокойно ответил тот.
Элла серебристо засмеялась:
— Думаю, дело в том, что все уже захмелели. Да и поздно отчаянно. Мне пора, — докончила она, поднимаясь.
— Секунду, — Борис бросился в комнату.
Элла неспешно двинулась в сторону прихожей.
— Где-то тут была моя сумка, — донесся до нас ее голос. — Вот. Нет, это, наверно, Наташина.
Пришлось идти ей на помощь. За столом осталась одна Люда.
Когда сумку наконец нашли и Элла накрасила губы и обмотала шею длинным шелковым шарфом, спустившимся до конца подола, в прихожей возник Борис, деловито похлопывающий себя по карманам куртки.
— А ты-то куда собрался, хозяин? — растягивая слова, спросил Петруша.
Борис глянул на него изумленно:
— Я должен проводить Эллу.
— Элла на машине.
— Ну и что? Сейчас поздно.
— Вот именно. Пора по койкам.
— Пора, пора, — засмеялась Элла и крикнула в сторону кухни: — Милочка, до свиданья!
Все это напоминало какую-то пьесу, но я никак не могла вспомнить какую, хотя и отчетливо представляла себе следующую сцену, изображающую нас с Петрушей, растерянно топчущихся в прихожей, после того как закрылась дверь за Борисом и Эллой и настала тишина.
Тишину почему-то страшно было нарушить, и возвращались мы в кухню чуть не на цыпочках.
Люда все так же сидела за столом.
— Будь добр, достань мне чемодан с антресолей, — сказала она Петруше.
— Не глупи. Он вернется через полтора часа, — бесцветным голосом ответил философ.
— Я знаю. Это не имеет значения, — сказала Люда.
Петька молчал.
— Мне самой лезть на антресоли? — В голосе Люды послышалось что-то, похожее на любопытство.
— Люда, вы прожили девять лет.
— Да, на два больше, чем следовало.
Очень точно, отметила я про себя. Именно тогда появилось ощущение, что они вышли на финишную прямую. Я пришла к ним — как раз сирень расцвела — и сразу же поняла, что произошли какие-то перемены, а они старательно делают вид, что все как прежде, и особенно старается Борис. Но как же постарела за это время Люда, вдруг осознала я, и мне стало страшно. Я сжалась в углу между окном и буфетом, а флегма Петька летал по кухне, на ходу переставляя стулья. Его обычная невозмутимость испарилась без следа.
— Он на гребне сейчас, поэтому и зарвался, — тонким фальцетом выкрикивал Петруша. — Но это же ненадолго; он к тебе привык, он даже не представляет себе, до какой степени не может жить один. — Еще стул полетел в сторону. — Без тебя.
Последним двум словам убедительности недоставало. Лицо Люды стало похоже на сморщенное яблочко.
— Петь, у нас речь шла о чемодане и антресолях.
Чертыхнувшись, Петруша вышел из кухни. Люда посмотрела на меня вопросительно:
— А ты что молчишь?
— Не думаю, чтобы на тебя подействовали какие-либо слова.
— Неважно. Каждый выполняет свой долг до конца, — она дернула уголком рта, — или ты этим и собираешься заняться? На всякий случай: за бельем приедут из прачечной утром в четверг, серый костюм в химчистке — квитанция и расчетные книжки здесь.
— Ты с ума сошла.
Люда сняла телефонную трубку, вызвала такси…
Через полчаса она уехала. Петруша повез ее чемодан, а я осталась мыть посуду. Название пьесы я вспомнила — ее финал не сулил мне удачи. Но Петруша прав: не к чему дергаться, все уже давно записано в Книге судеб.
По ночам снится тарелка супа. Она полна до краев. Суп горячий и золотистый. Тарелка большая. Фарфор толстый, грубый. Иногда кажется, что суп — луковый, о котором неоднократно читала в романах, иногда — суп-лапша, который ел на экране на Собакевича похожий Лаврецкий в «пронизанном солнцем» фильме. Фильм был тутти-фрутти: просторный усадебный дом, колонны, злословье в гостиной, юная героиня, борзые, любовь. Все это свалялось в клубок, и клубок закатился куда-то. Осталась в памяти супница; с благородным рисунком, тяжелая. Лаврецкий держал ее крепко своими медвежьими лапами. Ложки не было видно. А было слышно какое-то чавканье или рычанье. Отчетливо: Федор Иваныч Лаврецкий страдает от голода возле огромной, лапшой и бульоном наполненной супницы. Он мучается, в глазах стоят слезы, а над рекой поднимается тонкий туман.
Единственный раз, когда мне случилось и вправду прочувствовать вкус еды, пришелся на неподвижный (жара облепляет со всех сторон) летний полдень. И был густой сад, буро-коричневые стволы деревьев, белый, среди деревьев расположившийся стол. На стол поставили скромного вида закусочную тарелку с резными краями, изображавшими синий с золотом виноградный венок. На этой тарелке лежал кусок кекса. Я вежливо-осторожно взяла его, медленно поднесла ко рту, почувствовала, как запах только что испеченного теста щекочет мне ноздри, зажмурилась — и проглотила. Чудо: секунду я была полна счастьем и сытостью. Но только секунду, а потом сразу все кончилось, и пустая тарелка белела на мраморном столике, синие с золотом виноградные листья дразнили. «Ну как, червячка заморила?» — «Да, заморила» (с отчаяньем). — «Вот и отлично». И они продолжали о чем-то своем разговаривать. Мне было восемь лет, и непонятно, почему я не крикнула: «Я еще хочу!» Почему не сказала: «Я голоднее, чем раньше. Я ничего не успела распробовать. Дайте мне что-нибудь!» Я молчала: молча сидела возле стола. Над головой шелестели сочувственно ветки и листья. Шмель жужжал, и пустая тарелка все время притягивала мой взгляд. Слабость к тарелкам, расписанным кобальтом с золотом, так же как слабость к садовым мраморным столикам, я сохранила. «Ну а теперь нам пора, нас ждут дома к обеду». — «Очень приятно, что заглянули. Ну как, кекс был вкусный?» Путь домой по жаре, бесконечный и трудный.
По ночам снится тарелка супа.
Но неужели мне никогда не случалось есть досыта? И что мне мешает сделать это сейчас? Я беру сковородку. Котлеты, картошка — и сразу же ощущение: ничего не получится. Но почему же? Еще есть морковь и капуста. Если заправить как надо… Звонок телефона резко врывается в приготовления. «Я сейчас ухожу, я уже в сапогах», — говорю я Алене-Надюше-Марише. У меня нет никакого желания с ней разговаривать. Но ей и не нужно, чтобы я говорила. Она хочет произнести монолог и немедленно приступает. Она говорит — я не слушаю, но что-то из ее речевого потока все-таки добирается до сознания, и от какого-то, в общем, случайного слова во мне закипает и паром рвется наружу протест. Еще понимаю, как это нелепо, но кто-то решительно-бойкий уже дал приказ в наступление, и я рвусь в атаку, я исступленно жму на гашетку, и наконец мой огонь заставляет умолкнуть надсадное тарахтенье ее пулемета. Тишина. Трубка повешена. Я с удивлением смотрю на свои тарелки. Видно, что на них были морковный салат и котлеты, следы картошки с капустой уничтожены начисто.