Шрифт:
Интервал:
Закладка:
…Не люблю акварель, думает Дима, но как иначе передать ощущение прозрачного цветного облака, которое окружает ее все последнее время колеблющейся живой дымкой (тенью?). Это странное облако иногда совсем легкое, иногда гуще. Оттенки тоже меняются. В какие-то моменты оно сиреневое, потом становится… красноватым. С чем связана разница? С ее настроением? С временем суток? Сегодня, когда он «стоял на часах» у ее подъезда, какая-то мысль вдруг мелькнула на миг — и исчезла. Надо вернуть себе то состояние. Ну-ка… Сырой влажный холод, пробирающийся сквозь подошвы ботинок, острые ножи ветра, размытость граней между реальным и выдуманным, чувство нежности к дому, в котором она живет, — надменному дому с высокими узкими окнами, ажурными решетками ложных балконов и орнаментом из цветов, змеящихся сверху донизу вдоль по фасаду. Этот дом — ее замок, убежище, крепость. Все живущие в нем — служители ее ордена. Недостойных он просто не замечает, среди тех, кто достоин быть в свите, у него есть рядовые и любимцы. Вот хлопнула дверь — и по лестнице быстрым шагом спускается человек в берете, лихо заломленном на ухо. Дверь открывается — да, конечно же, это он. Под мышкой не шпага, а старый черный портфель. Выйдя на улицу, он минуту стоит, словно заново привыкая к суете современной городской жизни, а потом быстрым и легким шагом идет направо, к троллейбусу. Еще стук двери. Танцующий шаг. Это скрипачка. Она живет на одной площадке с Эльвирой и всегда ходит в Консерваторию пешком. Возвращается тоже пешком, почему-то всегда одна. В весеннем пальто и вязаной шапочке, с горлом, трогательно замотанным толстым шарфом. Однажды Дима захотел подарить ей цветы и, купив букет белых, в золотом венчике нарциссов, дождался, когда танцующая фигурка спустится по шести лестничным маршам, выскочит чуть не балетным прыжком на тротуар и зашагает утрированно деловитой походкой, а потом, молча пожелав ей счастья, плавным движением кинул букет в блестящую черную воду канала. Но теперь… Снова стук двери. Грохот, и после паузы свистящий шепот Алены: «А, ч-черт!» Акварельная кисточка замирает у Димы в руках. Он ждет минуту, другую. Мать явно пришла в отвратительном настроении. С чего бы? Убрав рисовальные принадлежности, Дима выходит в кухню. «Добрый вечер». — «Да уж, добрее не бывает, — Алена явно прикидывает, на чем сорвать злость. — В подъезде снова разбили лампочку. Чуть ногу не сломала». — «Но обошлось?» — «Когда-нибудь не обойдется. Ну что ты смотришь покровительственным взором? Знаешь, меня твое спокойствие иногда просто бесит». — «Что у тебя случилось?» — «Как же, держи карман шире, случилось. Ты когда-нибудь видел, чтобы и вправду где-то что-то случалось? И вообще, иди спать, уже поздно». Отвернувшись, она начинает что-то пересыпать-перекладывать. Но едва Дима ушел к себе, дверь открывается и мрачная Алена, не говоря ни слова, входит в комнату. Какое-то время стоит, барабаня по косяку, потом вдруг, вцепившись в волосы, начинает выхаживать из угла в угол: «Я больше так не могу-у!» — «Но в чем дело? Поссорились? Спектакль не понравился?» — «Спектакль был просто великолепен! И если б не эта скотина…» Пауза. Яростное отшвыриванье всего, что ни попадется. Наконец она останавливается, растрепанная и смешная, с бешено горящими глазами: «Димка! Я ему месяц назад сказала, что приезжают французы и „Синий лес“ я хочу посмотреть непременно. Знаешь, что он ответил? Да, лапонька, я бы и сам не прочь, но где же достанешь билеты?» Ладно, нажала на кнопки — достала. Мсье был доволен. Третьего дня столкнулись на выставке с его школьным приятелем. Они не виделись больше года. Какие новости, как дела? И что ты думаешь? Этот гад чуть не сразу: «Неплохо, стараюсь быть в курсе событий. В четверг, например, идем посмотреть, действительно ли так хорош „Синий лес“. Приятель (он критик) с удивлением поднимает бровь: „Ты, я вижу, со связями“. А наш друг в ответ улыбается и с удовольствием мне подмигивает!.. Весь ужас, — она опять мечется, — что он вовсе не так уж надмирен, как представляется. Беспомощный бэби с плешью в полголовы — просто удобная поза. Перед другими он ее упоенно разыгрывает, а при мне даже забывает притворяться…» «Ну и что же спектакль?» — с трудом сворачивает ее с наезженной дороги Дима. «Спектакль? — Она раздраженно трет лоб. — Знаешь, это так сразу не объяснишь. Первый акт в самом деле не ах, и, конечно, в антракте наш обожаемый произносит на все лады: „Признай, лапа, что пьесу безбожно перехвалили“ и в сотый раз начинает про труппу Барро, про то, какое он получил тогда наслаждение. Причем заметь, я-то отлично помню, с кем он тогда наслаждался, а он не помнит, его занимает одно: доказать, что „Колумб“ несравним с „Синим лесом“, который мы смотрим. Терплю. Я же ангел. Я ангел с девятилетним стажем, при меньшем стаже я уже взорвалась бы, но я пью лимонад и слушаю, как он гнусавит: „Да, что поделаешь, выпадают и неудачные вечера“. Хорошо, начинается второй акт… Димка, иначе чем гениальным это просто не назовешь. Тоненькая былинка в красном — заметь, в красном — подходит к Терезе и Жаку, застенчиво смотрит на них и нежным тоненьким голосом говорит: „Я — смерть“. Те слышат, секунду ее рассматривают, а потом продолжают спорить, доказывать что-то. Смерть слушает, раза два хочет что-то сказать, но они просто не видят ее, и тогда она снова касается плеча Жака и говорит чуть погромче, чем в прошлый раз: „Остановитесь, послушайте, я же смерть, но меня можно еще отогнать, вы же видите, я совсем слабая, со мной любой справится“. В пересказе это не передашь, но главное вот что: в какой-то момент начинает казаться, что Тереза и Жак — какие-то роботы-автоматы, а смерть рядом с ними, которая только что была чуть ли не тенью на фоне кулисы, — живая. Ты понимаешь? И как это сыграно! От реплики к реплике пластика неуловимо меняется. В героях все меньше жизни, и она будто перетекает в смерть, а та вовсе не радуется, а горько раскачивается и ведет свой монолог. Зал слушает, как один человек, Димка, это вообще случается раз в десять лет… и вдруг я чувствую, возле меня что-то скребется. Смотрю и вижу: наш общий друг лезет куда-то под стул. Чешется? Уронил что-то? А он, наконец распрямившись: „Я пытаюсь определить, сколько времени. По-моему, без четверти одиннадцать“. Дима! Я его чуть не убила! На нас, как ты сам понимаешь, шипят, что делается на сцене, уже непонятно, спектакль вдрызг испорчен. А этот болван объясняет: „Нет, если ты хочешь, останемся до конца, но я не успею тебя проводить“. Мне хочется придушить его, я поднимаюсь и лезу к проходу, наш гениальный за мной, изысканно извиняясь, кто-то шипит „позор“, дражайший чуть не вступает с ним в объяснения, наконец мы выбираемся, меня уже просто колотит, а он улыбается, радостный, как младенец. Это же патология, Дима, мужику сорок четыре года, а он должен быть дома, потому что „мама волнуется“. Мама, которая отдала ему всю жизнь. Вранье это все к тому же. До двенадцати лет он жил с бабушкой, а она получила его готовеньким — готовеньким выполнять все ее маразматические требования. Дима! Это такое унижение, такая мерзость. Я не могу так, я не могу, я сдохну!!!» — «Не можешь, не можешь, все хорошо, все в порядке». Крепко обняв за плечи, Дима ведет ее в кухню. Где эти чертовы таблетки, которые Иришка принесла в прошлый раз, сказав «если снова выйдет из берегов, давай ей по две штучки; безвредно, проверила на себе»? Ага, вот они. Мать послушно проглатывает, запивает, «такой спектакль, и так его мне изгадить! У него просто талант. Или… он делает это нарочно? — Она резко вскакивает, но Диме удается снова усадить ее. — Как я устала!.. Как я устала… И еще я ужасно голодная». — «В этом, скорее всего, половина беды». Дима подсовывает ей тарелку. И Алена начинает есть. Сначала мрачно, с ожесточением, с выставленными вперед локтями, потом спокойнее и веселее. «Знаешь, что удивительнее всего? Актрисулька, игравшая Смерть. В ней было что-то такое завораживающее. Казалось: один раз посмотришь в такие глаза и пойдешь, уже не оглядываясь. Оторвешься от всех здешних дрязг — и откроется небо… Правда, уже Толстой об этом писал. Но иначе. Димка, мне все-таки очень жалко, что ты совсем-совсем не любишь театр». Позже, когда они уже разошлись по своим комнатам, Алена долго ворочается, не может уснуть, потом встает и, набросив халат, идет к Диминой двери. «Димка, — тихонько стучит она согнутым пальцем. — Димка, я давно собираюсь спросить: у тебя в „Королевстве глупцов“ что-нибудь новое появилось?» Дима слышит ее, но молчит. «Ну хорошо, — вздыхает голос матери. — Не хочешь говорить, не надо».