Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Вы же понимаете – идет война, с политическими особого времени возиться нет. Судьбу таких, как вы, на любой стадии следствия может решить коллегия. – И совсем уж мимоходом, словно между прочим: – Я смотрел ваше дело, у вас прекрасная семья, ее судьба тоже зависит от вашего раскаяния. Будет печально, если она вас не дождется… Идите и подумайте о ней.
Я понял, что период «светских» бесед подошел к концу. В Средние века великий инквизитор Игнатий Лойола прославился тем, что изобрел пытку, которая не оставляла следов, но доводила людей до сумасшествия, – им не давали спать.
Не думаю, что в ведомстве Берии кто-нибудь читал или знал о существовании зловещего испанца, но уверен, что Лойола не дерзнул бы мечтать о столь широком внедрении своего изобретения и таком количестве способных учеников и последователей.
Я уже говорил, что во внутренней тюрьме умели обставлять любое беззаконие на редкость законными предписаниями. Заключенным объявлялось, что спать в камерах с 7 утра до 10 вечера строго запрещается. За нарушение режима дня – карцер.
Вполне лояльный, между прочим, распорядок.
Но около девяти лязгает замок, и вас забирают на допрос. Ночь вы проводите у следователя. Под утро, без четверти семь, отправляют в камеру. А иногда и того хуже: возвращают назад чуть раньше обычного, дают раздеться и лечь. Но как только, закрыв глаза, вы проваливаетесь в тяжелое забытье, распахивается дверь и надзиратель с криком «Не спать! В карцер захотел?» пинком сбрасывает вас с кровати на пол и пристегивает ее к стене.
Едва вы присели на привернутый к полу табурет и хоть на секунду закрыли глаза – стук в дверь: «Спать днем запрещено. Будешь спать, когда наступит отбой». Близится долгожданный час отбоя. И все повторяется в деталях. Кроме того, в камере постоянно горит свет, окно забито деревянным щитом, вы уже не ориентируетесь во времени. Ночь ото дня можно отличить лишь по допросам.
Через пять-шесть суток полностью теряешь ощущение действительности. Плохо соображая, что происходит вокруг, в горячечном, полубредовом состоянии многие стойкие, мужественные люди за обещанную возможность выспаться наговаривали на себя чудовищные вещи, подписывали самые невероятные показания.
Иногда на этом средневековом конвейере случались сбои: слишком большой порцией бессонницы людей доводили до безумия еще до того, как они начинали говорить.
Но такое бывало у неопытных или слишком рьяных работников, рвущихся к очередной звездочке. Судя по всему, Рассыпнинский был тертый в подобных делах следователь. Хоть и не блистал умом, но твердо знал, чего хотел. К тому же к его услугам был тюремный доктор, который следил за тем, чтобы не допустить преждевременного умопомешательства.
Бежали недели. Сеансы бессонницы длительностью до 10 суток, полуголодное существование и развившийся от полного истощения фурункулез стали подрывать мое, как мне казалось, железное здоровье. Что-то сделалось с вестибулярным аппаратом: походка перестала быть твердой, кружилась голова.
На очередной визит к Есаулову я шел гораздо дольше обычного. Он был не менее добродушен, чем вначале. Нарушив правила местного этикета, я заговорил первым:
– Извините, сегодня вряд ли смогу быть вам полезен. Я с трудом соображаю. Мне очень долго не давали спать.
Он укоризненно посмотрел на сидящего в углу Рассыпнинского и сказал:
– Я сейчас, прямо при вас позвоню начальнику тюрьмы, вот только подпишите добровольное признание, я позвоню, и вам разрешат спать даже днем.
– Вы когда-нибудь были на футболе?
– Конечно.
– Тогда вы неважный болельщик. Вы могли заметить, что упорство в игре – фамильная черта Старостиных.
Я и не предполагал в нем такую проворность. Он резко выпрыгнул из-за стола, и я через секунду увидел перед собой воспаленные красные глаза и перекошенный, брызгающий слюной рот.
– Это политическая тюрьма, а не футбольное поле. Здесь с вами никто не играет. Собранные материалы дела относятся к разряду очень тяжелых. Но я в последний раз хотел проверить вашу порядочность и вашу совесть. Я хотел знать, можно ли вам верить.
Столь же внезапно, как взорвался, он успокоился, уселся за стол, расстегнул верхнюю пуговицу полковничьего кителя и продолжил:
– Ну, коль вы так упорно (это слово было произнесено с ухмылкой) отказываетесь от показаний, которые бы облегчили вашу вину, мы сами начнем предъявлять вам обвинения. – И, спокойно придвинув к себе папку в кожаном переплете, принялся подписывать какие-то бумаги. Потом поднял голову и, как бы удивившись, что я все еще в кабинете, приказал Рассыпнинскому: – Увести.
Но тут же добавил:
– Кстати, о фамильном упорстве. Я надеялся, что именно вы, как старший, первым проявите благоразумие и покажете пример братьям.
На следующем допросе Рассыпнинский выложил главный козырь:
– Вы обвиняетесь в преступной деятельности под руководством врага народа Косарева. Вы хорошо знали Косарева?
– Насколько позволяли несколько лет совместной работы в спорте.
– Ваши отношения были дружескими?
– Он постоянно оказывал «Спартаку» поддержку в решении организационных и хозяйственных вопросов.
– Какие вы получали от него задания?
– Какие задания? Обыграть басков, выиграть первенство Союза, побеждать в международных встречах.
– Не прикидывайтесь простачком, речь идет о политических заданиях. Доказано, что Косарев примыкал к оппозиционной группировке. Нам известно, что вы вместе с братьями должны были во время парада осуществить террористический акт против членов Политбюро и лично товарища Сталина. Как вы собирались это сделать?
– Что за нелепость? Какого парада?
– Парада на Красной площади в 1937 году. Забыли? Вот фотография, которую мы нашли в вашем доме при обыске. На ней отлично видно, что машина, оформленная футбольной бутсой, шла буквально в десяти метрах от Мавзолея. Из нее очень удобно было осуществить ваши зловещие замыслы. Это тягчайшая улика. Что скажете?
Я молчал. Потому что вдруг очень ясно осознал: несмотря на всю смехотворность и абсурдность обвинения, оно, учитывая ситуацию и общий настрой следствия, становилось смертельно серьезным. Как-то неприятно засосало под ложечкой. Я должен был что-то вспомнить. Какой-нибудь факт, который бы на корню исключал не только нашу вину – с этим бы никто не стал считаться, – а саму возможность совершить то, в чем нас обвиняют.
И я вспомнил. Но для этого мне потребовалось за несколько минут вновь прожить тот мирный праздничный день лета 1937-го.
Я смотрел на фотографию, и она словно ожила у меня перед глазами.
Ну конечно же, вот то, что мне нужно. Мы же еще тогда шутили, что в «Спартаке» появились два новобранца…
– Ну что, будете сознаваться? – Рассыпнинский торжествовал.
Я опять посмотрел на снимок: