Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Богиня? Нет. Просто женщина. Жена.
Но она же — и богиня. Свет. Счастье земное,
Они гордились, что встретились с нею, радовались, белой, как дару и привету. Подтянулись. Расправили плечи. Пригладили пыльными пальцами всклокоченные волосы, бороды. Пели, смеялись — одними глазами, все яблоки мира готовые принести ей, ласковой, в жертву.
Она — и грязь? Нет. Грязь не она, а эта черная тень мужчины, что металась вокруг, пытаясь уйти в серую мглистую заумь своих несчастных счастливых видений — от нее, твердой, ясно зримой, пусть каменной, но живее его, мертвеца ходячего.
— Грех… мерзость… соблазн…
— Уймись, болезный!
— Фитиль сухой.
— Чего пристал?
Руслан молчал.
Он будто Баян-Слу увидел вновь.
— Сатана, сатана… — Ромей нагнулся, схватил обеими руками большой шершавый и угловатый камень — и с дикой силой безумного замахнулся им на Афродиту,
И нечто новое, важное — очень важное — в последний миг обозначилось в ней, уже не прельщающей — спасаясь, вскинувшей ладони. Страх. Простой голый страх, звенящий в ладонях, в глазах. Страх матери за тело свое тяжелое, с заключенной в него второй жизнью…
И распалась она на куски.
Разбилась в щебень правая рука, по которой пришелся удар. Отскочила от плеча, сломалась левая, плавно протянутая спереди над бедрами, они же, плотные, безобразно разъединились. Отвалились белыми чашами груди Небольшая, в крупных завитках волос, голова, отлетев, подкатилась к грязным ступням Руслана. Сосед уронил черепок с водой. Влага пролилась ей на глаза. В темных впадинах зрачков, уставившихся прямо в Руслановы зрачки, заблестели слезы.
… Триста, четыреста лет, а может — пятьсот, она стояла в тесном, сумрачном храме, и сотни, тысячи наивных девушек, женщин — молодых, жадных на ласку, и старых — увядших, но еще живых, и по праву живых — жаждущих, чередой опускались перед ее алтарем на колени. Тихо, чтоб не услыхал никто другой, просили помочь. Смеялись. Плакали. Горька и радостна любовь. Уходили с надеждой, довольные. Затем приходили их дочери. Внучки, правнучки. Она ублажала всех. Камень? Пусть. Она была живой, горячей: в их плоти, сердцах, мечтах. И потому выручала.
Она одна из всех божеств не домогалась жирных жертвенных костей. Ей хватало цветов, плодов и меда. И если изредка, а может — слишком часто, ее забрызгивали кровью, то это случалось не по ее вине.
Она была единственным кумиром, никогда и никого не обманувшим.
Богини и боги мудрости, света, войны, правосудия, победы, плодородия, песен, вина и веселья, здоровья, сна, торговой удачи и прочие хитрили на каждом шагу.
Испокон веков неодолима глупость.
Победа ходит рядом с поражением.
Гибнет урожай. Терзают невиновных,
Песни быстро сменяются плачем.
Радость часто оборачивается горем.
Вино, веселя, смертельно отравляет.
Точит хворь. Мучит бессонница.
Выгода тайно грозит убытком.
Сплошь — ложь.
Только любовь вечно верна человеку.
Каждому, даже вовсе худому, серому, немому существу, робко топчущему землю, перепадает своя, пусть скудная, доля чьей-то теплоты.
Правда, она разлучает. Ранит сомнением. Заставляет грустить, болеть, ревновать. Но, отнимая счастье у одних, не топит его, не душит — дарит другим, лучшим, а порою и худшим, но, значит, более достойным, раз уж оно им досталось. Перед нею все равны.
И потом, счастливая или несчастная, любовь — все равно любовь. В ней подчас одинаково, что потерять, что найти. Разве утраченное — уже ненужное? Оно очень часто дороже, чем сохраненное. Без хлеба нет жизни. Любовь без взаимности — живет.
Долгих четыреста лет лежала она в пустынных развалинах, уцелев при разгроме. Ждала, недоумевала: почему к ней больше не идут. Неужели нашли иное божество, добрее, краше? Немыслимо, Ее никто не может заменить. А если кто-то взялся это сделать, что станет с родом человеческим?…
— Эх, скот! — сказал Карась. — Может, твой прадед сделал ее, славя прабабку твою. Точишь, червь, зеленую ветвь, на коей живешь.
Руслан — одними губами:
— Баян-Слу…
— Баян-Слу! — крикнул Кубрат, — А-а-а! Баян-Слу… — Он схватился за голову, буйно ею замотал, не переставая тянуть: «А-а-а». Сбросил руки. Замер. Уставился, выгнув шею, на оторопелого монаха — Зачем, зачем?… Хочешь в рай — ступай. Зачем лезешь к другим… других губишь?…
Попятился ромей,
Кубрат взял с земли короткую, по локоть, левую руку Афродиты и наотмашь влепил, ему каменной ладонью вескую, как удар копытом, пощечину.
— Так его!
Даже булгары орут: — Эй бет — хорошо!
Только один, с мечом, видать — «баин», то есть богатый, сердито подступил к старику. — Как смеешь?
— Прочь! Не трогай.
Говорили они по-степному, но Руслан их уже понимал. Сам не заметил, когда — пусть немного, лишь в суть — стал вникать в чужую речь.
— Айда к беку! Ну!
— Прочь! Чтоб ты пропал вместе с беком, с ромеями черными. Зачем ходили на Русь? Сколько булгар под Киевом легло! А вы их вдовам по чашке зерна уделили, ветхим тряпьем от сирот откупились. Умирать — мне, а добыча — тебе? Обнаглели совсем.
А! Вот оно что. Вот отчего с утра угрюмы.
Спору нет, Руси они — враги, зерно в мешках, которые пришлось таскать Руслану, было русским.
Однако русское зерно досталось не Кубрату, а семейству бека, его телохранителям, дружине: баинам, багатурам да байларам. Потому что Кубрат, наверно, такой же смерд несчастный, как Неждан, Добрита. Как Руслан.
Бог-то степной, выходит, не ко всякому добрый. Хунгару и мертвому хорошо, а Кубрату живому плохо.
— Недоволен? Идем к Уйгуну.
— Эй, отвяжись! — крикнул Карась.
— Оставь, отстань, Алмуш, — нахохлились булгары, — Силен — старика терзать. Не стыдно? Кубрат заплакал.
— Зимой ноги стынут. Ох, стынут, О новых думал сапогах. А что получил? Смотрите. — Он вырвал из-за пазухи два босовичка, расшитых бисером.
Застонал Руслан. Никогда не бил он человека. Может, в детстве — соседских детей. Взрослым — ни взрослых, ни малых не смел задевать, А тут… будто пламя в мозгу полыхнуло. Вмиг одичал. Сгреб в охапку вислоусого Алмуша, как шаман — Баян-Слу, — и загудел богатырь вместе с мечом через пролом в стене наружу, в ров сухой,
— Так его!
— Вас тоже туда? — слепой и дикий, пошел он, пригнувшись, на остальных булгар.
— Нас не надо.
Встревожены. Машут ему — оглянись.
У рва гневный Уйгун.