Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Пятый день пленные в Тане. Сразу, только пришли и чуть отдышались, их заставили стену ломать, камни таскать за глубокий ров, складывать в кучу. Ветер степной подхватывал рыхлую, с древней золой, взрытую землю, рассеивал в пыль, крутил меж уступчатых стен густые серые столбы, сажал на пленных, стараясь их оторвать от земли, прочь уволочь. Отбиваясь от горячих вихрей, колодники сами становились сплошь серыми и плевались жидкой черной грязью.
Глаза, отравленные щелочью летучей золы, жег вечерами кислый дым камышовых костров, подле которых люди спасались от злых и звонких комариных орд, по-хуннски, волна за волной, наступавших с глухо увитых туманом душных плавней.
Руслан потрогал багровой ладонью плечо, ободранное ребристым камнем. Больно. Но что ему боль? Обидно.
— На что вам камни, пастухам, — вместо овец гонять по степи?
— Нам камни ни к чему. Правда, строим порой загоны зимние. Но эти, — старик кивнул на груды глыб, сложенных за рвом, — нужны ромейским святым. Видишь, черный ходит по стене, — показал он на босого человека в подпоясанной веревкой ризе с башлыком, опущенным на тощее лицо. — Их главный. Очень святой. Пьет воду сырую, ест хлеб сухой. Обитель хочет здесь возвести.
— Зачем ему, дохлому, обитель?
— Бога о счастье молить.
Опять бог. Он повсюду.
— О чьем счастье?
— Говорит, о людском.
— А мы кто, камни за него ворочать?
Неужто мать всю жизнь мучилась с ним, берегла, булгары с места снимались, тащились в чертову даль, на смерть, хватали его, вели через степь — ради серых мертвых камней, чтоб Руслану носить их без толку о одной стороны сухого рва на другую?
— У наших беков с ним договор, — проворчал Кубрат. — Построит обитель — станут ездить с Тавриды ромеи, откроют базар. Бекам хорошо. Будут с товаров пошлину брать, богатеть.
Беки, ромеи. Экая чушь. При чем тут смерд из далекой Семарговой веси? Что за дело ему до беков булгарских, ромейских святых, которых он знать не хочет? И что за дело им до него, чужака? Чем он причастен к их треклятой затее?
— Откуда мне знать? — Нынче старик на редкость злой. Того и гляди, взревет, примется плетью хлестать. Ну, он-то понятно, отчего свиреп. Почему другие булгары угрюмы?
Домой вернулись с победой, живы, здоровы — плясать бы от радости надо. Куда там. Сидят у рва, как сычи над разрытой могилой. И в стане не слышно шума, разговоров, песен. Лишь кое-где бабы плачут. По Хунгару, убитым воинам тоска? Может, и так. Но все равно в первый день глядели веселее. К смерти привычны. Здесь, уже в Тане, что-то случилось. Хуже смерти.
— Ты думаешь, мне они больно нужны?
— Чего тогда сидишь над душой, сторожишь?
— Отстань. Эй, хватит отдыхать! Беритесь за дело, ну?
Смерд Карась, — тот самый, которого вместе с другими Калгаст кормил у Пирогостова погоста, — копаясь под стеной, замахал руками:
— Люди! Глядите…
— Алтын? Алтын? — загалдели булгары, Руслан спрыгнул вниз, за ним — Кубрат.
— Золото?
— Баба.
Сбежались.
Сквозь прах проступало белое тело. Карась разгреб дрожащими руками черную, с золой, местами желтую, глинистую, землю.
— Остерегись. А вдруг обнимет?
— Ну тебя…
Она лежала, полная, нагая, прямоносая, на спине, растянувшись в человечий рост, отвернув кудрявую го-лову в сторону, слегка согнув одно колено, и держала правую ладонь под левой грудью, а левую — над пухлым холмиком в самом низу живота. В каменную кожу, приглушив холодный блеск, въелась желтая пыль. Зола чернела между точеными, туго сомкнутыми бедрами, во впадине пупка, в легких выемках зрачков. Припорошенные прахом глаза казались сонными. Губы жалко улыбались.
— Эх, ты. Смуглая. Как живая,
— Будто спала, а мы напугали.
— Ишь, бедная, застеснялась.
— Ладошками загородилась. Отойдем. Совестно глазеть.
— Накрыть бы, что ли, чем…
— На, возьми мою рубаху…
… Сколько сочных женских тел испепелили на кострах, чтоб затем с таким вот умением воплотить их в камне.
Мертвых жалеют, живых убивают.
Может, печалясь об участи тысяч сожженных, зарезанных, удавленных сестер, и выточил кто-то ясноглазый каменное диво — в память об их загубленной красоте. Наделил его лучшим, что в них, женщинах, есть, чтоб намекнуть; глядите — и берегите.
Или это мечта?
О сказке, которую, вечно грустный, он так и не смог услыхать от подруг: ленивых, болтливых, слезливых. Крикливых до визга. Нечесаных, потных. С немытыми, в трещинах, пятками. Лживых, скупых. Трусливых. Бессердечных. Падких на тряпье.
Кто она?
— Афродита! — фыркнул кто-то под ухом Руслана. Обернулся — ромей в черной свите. Святой. Башлык за спиной, глаза — как яйца, нос крючком. Худ, вонюч, волосат. На волхва Доброжира похож.
Расступились. Ромей сорвал с нее ветошь.
— Афродита… — Плюется Три пальца на правой руке согнул, а два — указательный, средний — оставил прямыми. Охотник Калгаст этак складывал пальцы. Когда тошнило. Но ромей не в глотку запустил их — тычет в лоб, грудь и плечи. Словами сыплет, как в лихорадке, тощими, горячими, как сам:
— Очи потупьте, чада…
— Грех сие созерцать…
— Блудница языческая…
— Идолица поганая…
Дрожит. Маленький рот пересох.
Карась — сердито:
— Толком скажи, кто такая.
— Древних ромеев богиня любовная.
— Значит, ваша? Чего ж ты…
— Наша?! Тьфу, тьфу! Древних, темных. До Христа…
— А чем ей требы клали? Тоже кровью?
— Яблоками, яблоками…
Повеселели пленные. Ромей — в горячке: — Похоть… грех… грязь…
Убежал, опять прибежал. Так и стелется над нею.
И женщина — преобразилась. Она уже не прикрывалась — звала ладонями к себе. Не улыбалась с робостью — игриво, сладостно смеялась. И отвернула лицо не от стыда — от истомы. Изогнутая шея, локоть на пышном бедре, правое колено, поднявшееся, чтоб хоть сейчас отодвинуться в сторону — все теперь выражало не испуг и скромность, а соблазн, ожидание, жаркую готовность.
— Эх, — вздохнул Карась. — Иди-ка отсюда, похабник…
Они уже не жалели — желали. Но — чудо: хуже не стала, не пала в их светлых глазах в терпкую грязь, которую лил черный ромей. Они любовались ею. Глядите, как вольно, смело и властно она лежит под их босыми ногами.
Лежит, потому что уронили. Должна стоять.
Очистили подножие от щебня, черепков, иного хлама. Бережно поставили, тяжелую, горячую. И тогда, прямая, голая и добрая, призывно обернувшаяся к ним, она отовсюду — казалось, всей чистой статью и сутью — открылась перед ними, потрясенными.