Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Солнышко. Для меня это слово будто удар током. Потому что оно заменило мое настоящее имя, которое ему неловко произносить: Аура. Для него оно вроде татуировки, которую он опрометчиво сделал, когда ему было восемнадцать, и из-за которой он теперь всегда носит рубашки с длинными рукавам, даже в самую жару. Аура — слово из его растраченной впустую молодости, нечто, из чего он давно вырос.
— Мы сегодня немножко капризничаем, — говорит папа и целует Кэролин в макушку, а затем приглаживает ей челку.
— Показывают один из наших роликов! — кричит Брэнди из кухни. Она указывает на их идиотский телевизор, встроенный в дверцу холодильника, и принимается раскладывать по тарелкам индийскую еду. Не знаю, как кому, но, по-моему, от их карри слегка пованивает нестираными носками. — Обожаю этот ролик, — говорит она, пялясь в маленький экран. — Аура, ты его уже. видела?
Да спустись же на землю, в конце-то концов!
Единственное утешение во всем этом бардаке — я точно знаю, что родители Брэнди ненавидят папу. Даже так: ненавидят. Ведь их девочке полагалось выйти замуж за главу корпорации, или за нобелевского лауреата по химии, или — предел мечтаний — за президента какой-нибудь банановой республики. А не за жалкого страхового агента, у которого за плечами предыдущий брак и ребенок от него. Спорить могу, День благодарения ему нелегко дается. Я воображаю, как он вертится на семейном ужине (и размышляю о его неминуемом разводе с Брэнди, который гарантированно случится, как только она встретит своего нобелевского лауреата по химии), и это немного примиряет меня с сегодняшним убогим деньком.
— Ну, налетай! — Брэнди тащит тарелки к столу.
Напротив моего места на столе стоят две коробки — завернутые в подарочную бумагу явно еще в магазине, одна на другой, — и еще открытка с обязательными пятьюдесятью баксами. Но меня дерьмовые подарки не интересуют, я вся во власти того, что творится у меня дома. Где-то в желудке у меня застряла фраза: «Моя мама — это веревка, разматывающаяся в никуда», словно гигантская колония сальмонеллы. У меня такое чувство, что меня сейчас вырвет. Я хочу рассказать обо всем папе — просто выпалить все скороговоркой, — и пускай дальше как хотят. Хочу хоть кому-то рассказать, потому что Дженни уже вне зоны доступа. (Обижаюсь ли я на нее за это? Ведь на нее столько всего сейчас свалилось. Положа руку на сердце могу сказать, что да, обижаюсь.) Но я обещала маме — «больше никаких таблеток, никогда», — но именно о них папа сразу подумает. Если потребуется, ей свяжут руки за спиной и разожмут зубы воронкой. И еще я обещала не звать папу. Если я нарушу свои обещания, мамина любовь ко мне исчезнет, как будто она никогда и не принадлежала мне, как будто это всего лишь библиотечная книга, которую я должна была возвратить.
Наверное, думая обо всем этом, я смотрю на подарки слишком долго, потому что Брэнди говорит:
— Ну, вперед! Они теперь твои, можешь их открыть.
— Нет, я просто… — Запинаюсь. — Я…
Очень хочется рассказать. Я смотрю на папу умоляющим взглядом, но он повязывает Кэролин слюнявчик и ни на что не обращает внимания.
Мне вдруг приходит в голову, что, возможно, говорить вовсе не обязательно. Может, папа и сам все увидит, правильно? Ну, вроде как случайно. Поэтому я говорю:
— А вы с Кэролин не собираетесь в этом году выпрашивать сладости на Хеллоуин? Может быть, и к нам заглянете?
Папа молча смотрит на меня, явно оскорбленный тем, что я посмела упомянуть его старый дом. Как будто я решила вспомнить славные деньки и упомянула о том случае, когда он, еще учась на философском, напился и голышом бегал по футбольному полю.
— Мы с Кэролин едем в загородный клуб, — говорит Брэнди. Она отправляет в рот нечто коричневое и осклизлое и мычит от наслаждения: «М-м-м-м-м».
— В загородный клуб? — Я морщу нос и с недоверием смотрю через стол на папу.
— Кэролин уже достаточно большая для того, чтобы брать ее с собой на праздники, — светски рассуждает Брэнди. — Но по правде говоря, я жду не дождусь, когда она станет постарше. Я имею в виду, что, когда они вырастают, есть такое количество интересных дел, которыми можно вместе с ними заниматься. — Она прямо в лицо мне это говорит, как будто я какая-нибудь соседка, заглянувшая на чай. — А Кит прекрасно умеет проводить досуг. Некоторые мужчины совсем этого не умеют, но Кит не из их числа.
От этой ее речи у меня чуть волосы на голове не встают.
— Да уж, — говорю я, со злостью глядя на папу. — Прекрасно умеет. Особенно хорошо у него получается выбирать елки на Рождество.
Кухню окутывает пульсирующая тишина. В буквальном смысле пульсирующая, потому что мы с папой думаем об одном и том же: о том последнем Рождестве, когда он был еще моим папой. Мне тогда было тринадцать. Мама в очередной раз согласилась принимать таблетки — только для того, чтобы он чувствовал себя спокойно: у нее не было никаких миражей, как тогда на футбольном поле, и она не убегала из дому, чтобы поехать в Колорадо и забраться на гору (именно после того случая янтарные пузырьки выстроились на полке в ванной). Дома все было так хорошо, и, глупенькая, я правда думала, что под ногами у меня твердая почва.
Мы с папой разделились, чтобы как следует прочесать елочный базар, который, словно настоящий лес, вырос рядом с неработающей бензоколонкой. Когда я нашла ее — не слишком высокая, красивая и пушистая, — я повернулась, чтобы позвать его.
Но он был не один. С ним была женщина — светлые волосы, огромные глаза, которые больше подошли бы малышу, — и все был так очевидно, что не хватало только романтической музыки, словно в какой-нибудь мелодраме. Он завязал на шее Брэнди розовый кашемировый шарф, а я вдруг подумала, какой лживый запах у этих елок и сосен.
Как они улыбались друг другу… Господи, эти отвратительные сладкие улыбочки. И как они смотрели друг на друга. Бог ты мой, я кожей чувствовала этот взгляд, хотя была на другом конце базара. У меня лицо горело от этого взгляда.
Я сжала в кулак ладонь, которой держалась за ствол приглянувшейся мне елки, как будто хотела ее придушить. Как будто хотела его придушить.
Заметив, что я на них смотрю, Брэнди дала стрекоча через весь елочный базар, словно шкодливая кошка. Конечно, я тогда еще не знала, как ее зовут, и папа притворился, что тоже не знает.
— Никогда ее раньше не видел, — сказал он и несколько раз прочистил горло. — Просто девушка. Уронила шарф.
Однако я все прекрасно поняла. Веселого тебе Рождества, Аура!
Я ушла прямо в елочную чащу, отчаянно желая оказаться в дебрях настоящего леса, а не в центре дурацкой парковки у бензоколонки. Тогда я заблудилась бы среди одинаковых деревьев, и меня никто бы уже не нашел. Потому что он менял все правила — папа, я имею в виду, — и уже тогда я задумывалась, что произойдет с правилом, звучавшим примерно так: «Должен любить Ауру». И я думала о том, что папа и его пересмотрит. Или вообще вычеркнет из списка. «Вообще вычеркнет из списка, — думаю я, глядя на него через старинный, дорогущий обеденный стол. — Это уж точно».