Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В Цех Георгия Иванова привело его умение видеть — видеть ясно, четко, конкретно, остро, то есть, как говорил Гумилёв, – по-акмеистически. Но эту способность Иванов развил сам еще до того, как впервые услышал само слово «акмеизм». Он пришел в Цех поэтов из Поэтической академии, как и сам создатель Цеха, но совсем из другой, чем та в которой Гумилёв участвовал. То была несуразно громко названная Академия эгопоэзии, а на деле крошечный кружок Игоря Северянина. Попав в Цех, Георгий Иванов по душевной щедрости пригласил в него и Северянина. Но основателю эгофутуризма и основателю акмеизма вдвоем было бы тесно в любых четырех стенах.
Еще до открытия Цеха Гумилёв писал: «Лев Толстой, прочтя в брошюре Игоря Северянина строки "Вонзите штопор в упругость пробки, и взоры женщин не будут робки", с горечью удивлялся, до чего дошла русская поэзия, как будто поэзия сколько-нибудь ответственна за невозможные выходки литературных самозванцев». Но через год отказался от своего скороспелого суждения о самозванстве талантливого Игоря Северянина и написал: «Не хочется судить теперь о том, хорошо это или плохо. Это ново — спасибо и за это». Около того времени, когда Северянин, кажется, единственный раз наведался в Цех, Гумилёв говорил по поводу эгофутуризма, что вульгарность вынести можно, если она не мнит себя утонченностью.
На первых порах Цех был кружком пестрым по своему составу. Георгий Иванов еще застал те дни, когда на собраниях встречались столь разные поэты, как крестьянский поэт Павел Радимов и вчерашний эгофутурист Грааль Арельский. Что было особенно поучительно для Иванова, еще не определившегося в своих взглядах, это утверждение нового искусства на основе нового мироощущения. Оно ему знакомо по стихотворениям Гумилёва, Мандельштама, Ахматовой, но самим мироощущением самостоятельно без царившей в Цехе атмосферы, он не смог бы проникнуться. Нужно было подышать этим воздухом, послушать Гумилёва, разбиравшего чьи-то стихи, посмеяться вместе с Мандельштамом, услышать чтение Ахматовой, чтобы почувствовать то неуловимое, что одним прочтением стихов, без живого общения с их авторами не дается. Цех помог Георгию Иванову понять, что как личность и как поэт он не исчерпывается тем, как его воспринимают другие (например, Скалдин или Северянин), что в нем уже сейчас существует нечто иное, чему предстоит раскрыться.
Манифест-листовку, отпечатанную слишком большим тиражом, эгофутуристы продолжали рассылать по редакциям. Прошло полгода, как Георгий Иванов отошел от литературного течения, под «скрижалями» которого стояла и его подпись. Пора было решительно отмежеваться, и он пишет письмо в редакцию «Аполлона»: «Многоуважаемый Николай Степанович. Прошу Вас, поместите, если найдете возможным, в "Аполлоне" мое письмо. Посредством него я хочу отделить свое имя от ряда новых выступлений футуристов, которые, как мне сообщили, готовятся в ближайшем будущем. Манифест "Ego" рассылается до сих пор, и так как я ничем не подчеркнул своего выхода из "ректориата", многие, вероятно, сочтут меня участником вышеупомянутых скандальных выступлений. Преданный Вам, Георгий Иванов».
К этому письму на имя Гумилёва, который заведовал в «Аполлоне» литературным отделом, Г. Иванов приложил открытое письмо для опубликования в журнале: «М. Г. г. Редактор, несмотря на печатное мое заявление о выходе моем из кружка "Ego", несмотря на сделанные мною соответственные уведомления в редакции футуристических газет, имя мое продолжает печататься в списках сотрудников издательства "Петербургский глашатай" и "Нижегородец"… Я считаю необходимым довести до общего сведения о моей полной непричастности к скандальной и позорной деятельности перечисленных издательств». Подобное же письмо, но за двумя подписями — Георгия Иванова и Грааля Арельского — появилось во втором номере журнала «Гиперборей»: «Господин Редактор! Не откажите поместить на страницах "Гиперборея" следующее: кружок "Ego" продолжает рассылать листки манифеста эгофутуристов, где в списке членов "ректориата" стоят наши имена. Настоящим доводим до общего сведения, что мы из названного кружка вышли и никакого отношения к нему, а равно к газете "Петербургский глашатай" не имеем».
Цех просуществовал меньше трех лет. Почему же столь Непродолжительно? Вот как ответила на этот вопрос Анна Ахматова: «В зиму 1913—14… мы стали тяготиться Цехом и даже дали Городецкому составленное Осипом и мною прошение о закрытии…» Этот Цех впоследствии стали называть первым, поскольку был еще второй, совсем кратковременный, возникший во время Первой мировой войны, затем третий, возобновленный осенью 1920 года, и потом четвертый — в эмиграции в Берлине. Был и парижский Цех, действовавший в середине двадцатых годов. Что же касается первого, то Георгий Иванов почти сразу заметил его «двуполярность». Синдики Цеха стояли на противоположных позициях, их союз оказался поверхностным, кратковременным, случайным. С одной стороны, — западник Гумилёв, с Фугой — Городецкий с его «русским жанром дешевого пошиба». Даже самый неопытный из нас, вспоминал Иванов, не принимал Городецкого всерьез.
Акмеисты составили ядро Цеха. Но весь кружок, взятый в целом, акмеистическим не был. Любому участнику цеховых собраний это становилось ясно без обсуждений. В одном интервью, взятом у Ирины Одоевцевой уже после смерти Георгия Иванова, речь зашла о ее учителе Гумилёве и в этой связи, конечно, и об акмеизме. «А что такое акмеизм? Ведь он нужен был только чтобы что-то противопоставить символизму», – сказала Одоевцева. Противопоставление стало требованием времени, когда энергия символизма находилась уже на ущербе. Однако все дело в этом что-то . «Да Гумилёв и сам не мог толком объяснить, что это такое», – сделала вывод Одоевцева.
До сих пор говорят и пишут, что отличительная черточка акмеизма — предметность, «вещизм». Здесь все верно, однако «вещизма» акмеисты не изобрели. Предметность, как они ее понимали, находим даже у Державина. А в XIX веке она видна, например, у Полонского, которого любил Блок и которого акмеисты не любили. Ясность пушкинского стиха для Полонского стала гладкостью, как определил Гумилев. Но вот яркий пример вещественности у Полонского:
Или еще раньше у Алексея Константиновича Толстого:
«Стихи Георгия Иванова пленяют своей теплой вещественностью», — писал Гумилёв, отметив эту особенную черту акмеизма у автора «Вереска».
Не одна лишь предметность отличала акмеизм. Стихи символистов иносказательны. Иные из них можно или нужно разгадывать как ребус. Даже в свои поздние годы Ахматова утверждала: «Я акмеистка, не символистка» – и в доказательство называла другую отличительную черту «Я за ясность». Поэзия символистов, говорил Осип Мандельштам, — экстенсивная, она стремилась расширить свои владения на всю вселенную. Вот одна из причин неясности. Акмеизм ставил задачу скромнее – создать поэзию интенсивную, то есть «культурно-созидательную» по словам Мандельштама. Символизм тяготел к романтизму. У акмеистов тоже проявлялась тяга к романтизму, но еще больше к неоклассицизму и реализму. «Стихотворение живо внутренним образом, — писал Мандельштам. — …Ни одного слова еще нет, а стихотворение уже звучит. Это звучит внутренний образ». А вот почему акмеисту Городецкому понравилось «Возмездие» далекого от акмеизма Блока: «Я помню чтение "Возмездия" в присутствии немногих у Вячеслава Иванова. Поэма произвела ошеломляющее впечатление. Я уже начинал тогда воевать с символизмом, и она меня поразила свежестью зрения, богатством быта, Предметностью — всеми этими запретными для всякого символизма вещами». Такая свежесть зрения, говорил Брюсов, который последовательным символистом никогда не был, — это «умение и желание смотреть на мир своими глазами, а не через чужую призму».