Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Ландро пододвинул стул и сел, закрыв лицо руками.
— Давай. Вломи мне как следует, — предложил он.
— Я не против.
Боль продолжала клокотать в груди Питера, но теперь она приобрела более знакомый характер.
— Я мог бы напоить тебя до свинского состояния. Я мог бы устроить засаду и вздуть тебя как следует. Я смог бы тебя достать, не сомневайся, но мне хочется совсем не этого. Дасти. Он снится мне каждую ночь.
— Даже несмотря на то, что Лароуз живет у вас?
— Да, он все равно снится, и я чувствую себя виноватым. Я хочу сказать, что люблю твоего мальчика.
У Ландро отлегло от сердца, когда он услышал слова «твоего мальчика». Он взглянул на Питера.
— Я бы отдал свою жизнь, чтобы Дасти вернулся к тебе, — признался Ландро. — Лароуз — моя жизнь. Я сделал все, что мог.
Они поставили стол и кресло на прежние места, снова сели, кивнув друг другу, но пива больше не открывали. Питер провел рукой по лицу, откинулся на спинку стула, покачался на его задних ножках, а потом опять сел ровно и посмотрел Ландро прямо в глаза.
— Коли на то пошло, — произнес он, тщательно выговаривая слова, — у меня есть кое-какие вопросы, которые надо задать.
— Давай разберемся с ними потом, — предложил Ландро.
Он опустил глаза, словно отстраняясь от собеседника. Он не знал, что сказать, потому что внезапно его охватило отчаяние. Он понимал, что следует ожидать какого-то законного акта. Например, официального усыновления. Он встал и вышел за дверь. Ему нужно было еще немного подождать.
* * *
Миссис Пис улыбнулась, глядя на ковер. От него до сих пор исходил букет сладких химических запахов. Она представляла себя плывущей в своем сером обитом искусственным бархатом кресле по простирающемуся у ее ног полю цветов. На ее коленях стояла жестяная коробка. Почти полгода прошло без приступов, но ее враг все же подкрался к ней. Боль накатывала волной. Она боролась с ней. Сильнодействующее обезболивающее сейчас как раз начинало действовать. Клещи, только что сжимавшие ее изношенное старое тело, постепенно нехотя разжимались. Боль не хотела отпускать. Но минута освобождения приближалась. Тело расцветало с каждым более легким вдохом. Через застекленные двери открывалась целая панорама: взгляд миссис Пис скользил по заметенному снегом двору, по корявым яблоням за ним и неровной линии забора, а потом устремлялся вниз по широкому полю, в конце которого виднелось кладбище.
Люди начали выкладывать там светящиеся узоры из фонариков на солнечных батарейках — наряду с другими вещами, оставляемыми на родных могилах. В августе они с Эммалайн тоже воткнули в землю несколько фонариков. Дочь, при родах которой она чуть не умерла, теперь лежала там.
Ее мать тоже покоилась там. На ее могиле лежал белый камень с постепенно исчезающей надписью. Там, внизу пологого холма, было так много родственников и друзей, людей, которых она любила. Через час могилы, эти дома мертвых, начнут светиться под снегом молочным светом.
Боль отступала, оставляя после себя легкость, напоенную грезами. Ее мать приходила в гости, взойдя по холму в своем старом, подбитом ветром пальто, которое ее и доконало. Ей не пришлось стучать в дверь, она просто зашла и села, скинув галоши, очень красивые, отделанные изнутри плюшем. Свернувшись калачиком на диване, укутавшись фиалковым вязаным шерстяным платком, она проговорила:
— Все спокойно, все ясно[65].
— Я знаю, — сказала миссис Пис. — Мне следовало выбрать пряжу более темную, более приглушенного розового оттенка. Я неправильно оценила эффект.
— В школе-интернате в Форт-Тоттене[66] у меня было ситцевое платье такого же оттенка в бело-голубой горошек. Ну не само платье, которое было серым, как все платья. Просто широкий пояс. Нам иногда позволяли носить пояс или что-то цветное в волосах. По особым случаям. Ведь дисциплина у нас была военная. Вот так-то. От военного поста до промышленно-военного училища.
— Я до сих пор думаю о тебе каждый день. У меня есть несколько твоих фотографий, но мне не обязательно на них смотреть. Я так часто ими любовалась, что запомнила их.
Ее мать поежилась под платком.
— Ты не сделаешь потеплее?
— Конечно, одну минуту!
Лароуз взяла сковородник и с его помощью повернула ручку на циферблате, укрепленном на стене. Ее мать даже вскрикнула от удовольствия.
— Еще немного, и я почувствую себя отлично!
— Я заварю тебе чай.
— Нам не позволяли пить чай. У нас было молоко. Каша и голубое молоко. То, что остается, когда с него сняли все сливки, понимаешь? Мы пили его. Потом звенел звонок. Там всегда звенели звонки. Все, что мы делали, мы делали по звонку. Очень скоро звонки начинали звучать в ушах все время.
— Я слышу их до сих пор.
— И голова словно готова взорваться, да?
— Как праздничная петарда.
— Боже, моя девочка. Я чувствую, мне становится тепло. Но холод остается в костях, как всегда. В первый год они забрали мое одеяло, мое маленькое теплое кроличье одеяльце. Отняли мои меховые мокасины. Мое индейское платье и все-все. Маленькие сережки из ракушек. Бусы. Куклу. Она, верно, до сих пор пылится на том стенде с сувенирами? Они пустили все, что наши семьи оставили нам, на сувениры. Они торговали ими. И не спрашивай.
— Что они творили!
— Я знаю! Что стало с косами, которые они отрезали и у мальчиков, и у девочек? Они занимались этим многие годы.
— Там собрали сотни детей со всех уголков, вплоть до Форт-Бертольда[67], так что в те годы были отрезаны сотни и сотни кос. Куда же подевались все эти волосы?
— Ими набили наши матрасы? Думаешь, мы спали на собственных волосах?
— Если бы наши волосы сожгли, этот запах невозможно было бы не запомнить.
— Но лишившись волос, мы потеряли свою силу и стали умирать.
— Посмотри на эту фотографию, — сказала миссис Пис. — Ряды и ряды детей в топорщащейся одежде на фоне большого кирпичного здания. Какие сердитые у них взгляды.