Шрифт:
Интервал:
Закладка:
2
Мне навязаны чужие, враждебные, полностью чуждые моему естеству правила поединка. По этим правилам, как по контракту, который я, кстати сказать, не подписывал, я обязан, я вынужден, за вычетом кратких тайм-аутов, до конца своих дней размахивать кулаками. Как это произошло? Не знаю. Он бьёт, мне некогда думать. Но иногда он бьёт особенно сильно, словно взрывая на дне моих глаз фотографический магний, и тогда, в такой вспышке — мгновенной, по-нездешнему белой и страшной этой неземной белизной — я отчётливо вижу, что, еще до того, как мое участие в поединке было спланировано и утверждено, я, оступившись, камнем рухнул в чужое пространство. Да: оступившись, я выпал из прежнего мира — вот так же, как одинокий прохожий ночью, во тьме, вдруг проваливается в незакрытый люк. Возможно, даже не успев ужаснуться.
В этом чужом, случайном пространстве, куда я попал по какому-то глупому, роковому, преступному недосмотру или, что одно и то же, в силу несчастного случая, я обречён до конца своих дней размахивать кулаками. Потому что именно так предписано проявлять себя механизмам чужого пространства, в частности, правилам ринга. И мне абсолютно ясно, что делаю я это не для защиты, не для нападения и, тем более, не для какого-то выигрыша. Я делаю это, потому что механизмы осуществления чужих правил, невидимые, неслышные, непостижимые, сами собой, бесперебойно, приводят в движение мои, сжатые ими же в кулаки, руки. В рамках этих правил у моих рук и у меня самого нет и не может быть других применений. Он бьёт. Его движения, возможно, управляются теми же механизмами. Какой с него спрос? Может, он тоже чужой на ринге. А может, как раз нет. Какая разница? Он бьёт.
Бриллианту долженствует быть выставляемым в ювелирном магазине. В его надменной, бархатной, лучезарной витрине. Там он чего-то стоит. На рынке бриллиант идeт за трёху. Независимо от того, поддельный он или настоящий.
Моя жизнь продаётся на блошином рынке. Она ничего не стоит. Более того, я плачу за неe сам. А для меня она стоит иначе. По сути, за вещь, которая мне навязана, тягостна и абсолютно не нужна, надрываясь, выбиваясь из сил, я плачу непосильную цену.
3
Я устал. Возможно, со стороны это выглядит как-то иначе. Но я не уверен, что зрители действительно существуют. Я не всегда верю даже в того единственного зрителя, ради которого, может быть, всё это и затевалось. Я устал. Я не понимаю, почему, чего ради я должен, должен, обязан постоянно себя защищать. Нападать, защищаясь. Изображать хорошую форму. Имитировать атаку. Атаковать цель, ничего, в том числе цели, не видя. Атаковать, по сути, вслепую. Да, вслепую. Не только потому, что цель прячется. (Это, конечно, так.) Но, главным образом, потому, что я потерял еe раньше, чем она оказалась спрятанной. Я устал. Я смертельно устал. Я устал уставать.
Что именно я хочу выиграть? Ничего. Ровным счетом ничего. Я не хочу ничего, кроме покоя. За что я борюсь? Я не хочу бороться. Мне не за что бороться. Я ненавижу ринг. Боксировать меня вынуждает он. И они. Бороться смешно. Победа утомительна. Скучна. Пуста. И она дешева. За нее платишь жизнью, но она дешева. Потому что жизнь, в качестве платы за эту глупость, то есть за «победу», дешева тоже.
Я не хочу ничего, кроме покоя. Не хочу? Это неправда. У меня нет воли, чтобы позволить себе «не хотеть». У меня нету сил на «хочу», «не хочу». Покоя. Покоя. Просто покоя.
В слове «умирать» мне слышится мир. А в «умереть» — мера. Их объединяет слово «смирение». Но даже сейчас оно мне не близко. Мне родственней слово «размер». Его и надо бы соблюсти. Даже когда ты раздавлен. Покой тоже имеет размер. Лучше всего к нему подходит определение «вечный».
4
Я чувствую себя прекрасно. Я обожаю ринг. Ведь ринг — это сцена. А я ведь актер? Да, миллиарды раз да! Меня наградили, именно наградили, именно меня-то и наградили, выбрав из миллиардов, не смеющих и помышлять о награде.
Меня одарили мощным и ярким талантом. За какие такие заслуги отмечен я этим избранничеством? Что за разница! Быть на ринге — величайшее счастье. Спорт, поединок — это лишь часть моего Всекосмического лицедейства. Шанс, какой выпадает двуногому так же редко, как шесть пальцев или, скажем, двойная печень.
Да что там двуногому! В этом потоке живой и мертвой материи, в этом слепом, непрекратимом потоке, разве часто — разве так уж часто — какая-либо из частиц удостаивается чести быть выхваченной из общего ряда? Волей, столь внезапной, сколь и непререкаемой — разве часто какая-либо из частиц удостаивается чести быть возведенной на тронный помост? Быть превращённой, в лучах триумфальных софитов, в культовый объект всеопоглощающего внимания?
Вероятность такой отмеченности смехотворна. Всё канет в небытие, все канут в небытие, но кто, как я, сможет быть заново вызван оттуда, взнесен, претворен в героя античного действа, чтобы здесь, на ринге, как на арене убранного розами амфитеатра, разыграть прелюдию к патетическому своему уходу? Разыграть ее трагически обнаженным, красиво залитым багряным и алым, а главное, непреложно значительным, — и всё это в восторженных взорах подкупленных балаганной мишурой благоглупых уродов, под коих-то и подлажена вся эта вонь и гнусь ринга… Липкого от пота и крови, голого рынка животной силы, нацеленой исключительно на взаимное пожирание… Вон как они раззявили свои испуганные глаза — шире ртов! О, долго будут они помнить мое представление!
Кто внушил мне, что поединок бесполезен? Кому и для чего понадобилось внушать мне мысль о моем бессилии? Этот иезуитский миф? Те, кто отравили меня этим гнойным безверием, и есть мои наизаклятые враги. А он? Просто формальный соперник в моей весовой категории. Приравненный ко мне на основании физической массы. Разве это не тупо?! Применять в качестве общего знаменателя именно весовой показатель, характеризующий неживую вещь! И разве этот знаменатель, сам по себе, не есть исчерпывающая аттестация ринга?
Мой соперник… Миляга. Забавный миляга. Мне его жалко.
Итак: кто мне это внушил? Ведь не я же сам. Я бы не смог. Откуда мне такое знать? Значит, они. Или он? Если они есть. Если есть он. Ни в том, ни в другом я совсем не уверен. Может, меня тоже нет, но мне больновато. Меня нет, но есть боль. То есть существует лишь некий носитель боли. Мысль о своем бессилии этот носитель внушил себе сам. А потому он червь, подлец и преступник. Я его ненавижу.
5
Вообще-то дело совсем не в этом. При чем здесь боль. Боль возможно терпеть. Вся штука тут в унижении. Я умоляю его меня прикончить, отлично зная, что он не пойдет на это, потому что именно это мое барахтанье для него сладостнее всего. Может быть, я бессмертен? Господи, только не это! Но бесконечная серия нокдаунов, которая никак не заканчивается нокаутом, — разве это не подозрительно? Не заканчивается никак, несмотря на то, что мое сопротивление можно по праву назвать смехотворным.
Вот в этом-то и состоит основа игры. Ее радикальный, ключевой механизм. Который обеспечивается жестко сочетанным с ним правилом унижения.
Каждое утро меня вынуждают надевать эти старые боксерские перчатки. И каждый вечер снимать их. Иногда мне кажется, что всё существование мое состоит исключительно из этого ритуала. Как будто даже сам ринг изобретен лишь затем, чтобы обеспечить бессмысленную бесперебойность этих надеваний-сниманий. Да: по мере течения времени (отвлеченная тарабарщина, мало подходящая к полной бездвижности) — итак, по мере течения времени, которого нет, я больше и больше убеждаюсь в том, что ринг, сам по себе, начинает всё чаще выпадать, исчезать, словно не относящийся к делу, а потому вырезанный за ненадобностью кадр кинопленки, на коей при окончательном монтаже остаются, склеенные вплотную, только надевание боксерских перчаток и их снятие, надевание-снятие, надеваниеснятиенадеваниеснятие — и так, я чувствую, до бесконечности. Поэтому саму клоунаду на ринге, которая, в виде клипового мелькания, иногда врывается в этот сверхплотный ряд, мне бы хотелось, по возможности, исключить. Хотелось!.. Для хотений у меня нет ни воли, ни сил. Моя анемичная надежда состоит лишь в том, что, может быть, в эту программу всё же включен механизм конца.