Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Смотря на все это полтора века спустя, нам трудно сказать, насколько же тяжким грузом лежали мысли о смерти на плечах каждого отдельного жителя викторианской Англии. С точки зрения практической реальности угроза внезапной катастрофы – гибели всех родных буквально за несколько дней – была куда более очевидной, чем современные угрозы терроризма. На пике эпидемий холеры в XIX веке за несколько недель могла умереть тысяча лондонцев – а население города тогда составляло четверть от современного Нью-Йорка. Представьте, какой ужас и паника поднялись бы, если бы какое-нибудь биологическое оружие убило четыре тысячи здоровых ньюйоркцев за двадцать дней. Жить в эпидемию холеры в 1854 году значило жить в мире, где городские трагедии подобных масштабов случались неделю за неделей, год за годом. В мире, в котором смерть целой семьи в течение сорока восьми часов не казалась таким уж необычным делом, а дети страдали в одиночестве, в освещенной лишь тусклыми мышьяковыми свечами темноте рядом с трупами родителей.
Начинались эпидемии тоже весьма зловещим образом. Газеты описывали безжалостное продвижение болезни по портам и торговым городам континентальной Европы. Когда холера впервые появилась в Нью-Йорке летом 1832 года, она напала на город с севера: сначала прибыла из Монреаля на кораблях, отплывших из Франции, затем около месяца пряталась на торговых дорогах на севере штата Нью-Йорк, а затем поплыла вниз по Гудзону. Каждые несколько дней газеты сообщали, что холера еще на шаг ближе; когда в начале июля она все же добралась до города, чуть ли не половина жителей сбежала в сельскую местность; пробки были словно на Лонг-Айлендском шоссе в выходные перед четвертым июля. В New York Evening Post писали:
По дорогам во всех направлениях ехали переполненные дилижансы, кареты, приватные транспортные средства и всадники; все в панике бежали из города, как, должно быть, бежали обитатели Помпей или Реджо, когда на их дома обрушилась раскаленная лава или землетрясение разрушило стены.
Общий страх перед холерой лишь усиливался из-за миазматической теории ее распространения. Болезнь была невидима и в то же время присутствовала повсюду: просачивалась из дренажных колодцев, пряталась в желтоватом тумане вдоль Темзы. Смелость тех, кто оставался, чтобы бороться с болезнью – или исследовать ее происхождение, – в этом свете кажется еще более впечатляющей, потому что считалось, что даже дышать поблизости от больных смертельно опасно. Бесстрашие Джона Сноу, по крайней мере, объяснялось его твердой уверенностью в своей теории: если холера распространяется через воду, то по району Голден-сквер ходить можно сколько угодно, если не пить воду из колонок. У преподобного Уайтхеда не было никаких теорий, на которые он мог опереться, проводя час за часом рядом с больными, но тем не менее он ни разу не упоминает никаких своих страхов, рассказывая об эпидемии на Брод-стрит.
Очень трудно заглянуть за эту завесу отрешенности и узнать, как на самом деле чувствовал себя Уайтхед. Он боялся, но все равно продолжал обходить больных, потому что его вела вера и чувство долга перед прихожанами – а потом из гордости решил не упоминать своего страха в отчетах и воспоминаниях? Или же его религиозные убеждения помогли ему прогнать страх – точно так же, как научные убеждения помогли Сноу? Или он просто был уже привычен к постоянным смертям?
Определенная привычка, несомненно, присутствовала. Иначе трудно было бы представить, как лондонцам удалось пережить такие опасные времена и не быть парализованными ужасом. (Впрочем, с тревогой удавалось справиться не всем: достаточно посмотреть, насколько часто в викторианской литературе встречаются описания истерик. Корсеты, вполне возможно, были не единственными виновниками всех этих обмороков.) Рост случаев посттравматического стрессового расстройства среди жителей больших городов после теракта 11 сентября обычно связывают с внезапным ростом страха перед террористической угрозой, особенно в таких знаменитых городах, как Нью-Йорк, Лондон или Вашингтон. Но если смотреть в долгосрочной перспективе, то мы увидим, что телега стоит впереди лошади. Мы боимся сильнее потому, что за последние сто лет наши ожидания в плане безопасности значительно выросли. Несмотря даже на разгул преступности, Нью-Йорк семидесятых, в худший свой период, все равно оставался куда более безопасным местом, чем викторианский Лондон. Во время эпидемий конца 1840-х и начала 1850-х годов за несколько недель от холеры умирало около тысячи лондонцев – повторимся, население Лондона тогда было всего вчетверо меньше, чем сейчас в Нью-Йорке, – но этим смертям почти не посвящалось громких заголовков. Какими бы шокирующими нам эти цифры ни казались сейчас, в то время они, скорее всего, не вызывали такой же смертельной паники. Письменные источники XIX века – и литература, и частная переписка – полны мрачных эмоций: страданий, унижений, мытарств, ярости. Но вот ужас не занимает в этом ряду такого значительного места, как можно было бы ожидать, учитывая смертность того периода.
Куда более распространенным было другое чувство: что события не смогут и дальше развиваться с такой скоростью, что город движется к некой переломной точке, которая обратит вспять невероятный рост предыдущего столетия. То было глубоко диалектическое чувство: теза, порождавшая антитезу, успех, создающий все условия для разрушения, словно «призрак возмездия» из надгробной речи Диккенса из «Холодного дома», посвященной стряпчему, умершему от опиума.
Лондон, конечно, уже давно оскорблял чувства социальных критиков – прочитайте хотя бы вот это жизнерадостное описание, сделанное шотландским врачом Джорджем Чейном в конце XVIII века:
Бесконечное количество Огней, Сернистых и Битуминозных, огромный расход Сала и прогорклого Масла в Свечах и Лампах, на Земле и под Землей, облака Зловонного Дыхания и Пота, не говоря уж об испражнениях множества больных, как разумных, так и неразумных животных, переполненные Церкви, Церковные Дворы и Кладбища с гниющими Телами, Мойки, Скотобойни, Конюшни, Навозные кучи и т. д. и неизменная Стагнация, Ферментация и смесь Самых Разных Атомов, вполне достаточные, чтобы отравить и заразить Воздух в Двадцати Милях вокруг, чтобы со Временем он мог изменить, ослабить и уничтожить даже самое здоровое Тело.
Отчасти это отвращение можно объяснить тем, что классическое разделение между столицей (центром коммерции и услуг) и промышленными городами севера (центром промышленности и производства) в то время еще не настолько четко оформилось, как в XX веке. Под конец XVIII века в Лондоне было больше паровых двигателей, чем во всем Ланкашире, и он оставался главным производственным центром Англии вплоть до 1850 года. Фабрика братьев Или смотрелась бы очень странно на фоне магазинов и жилых домов современного Лондона, но вот для лондонцев 1854 года ее вид (и запах) был чем-то совершенно обыденным.
Рассказы об отвратительных условиях в Лондоне неизменно представляли город единым организмом, распростертым вдоль Темзы и пораженным раковыми опухолями. Сэр Ричард Филлипс скорее ставил диагноз, чем делал экономический прогноз, написав в 1813 году:
…домов станет больше, чем жителей, и некоторые районы будут населены попрошайками и преступниками или вовсе обезлюдеют. Эта болезнь будет распространяться подобно атрофии в человеческом теле, и разрушения будут следовать за разрушениями, пока весь город не станет отвратителен оставшимся жителям и в конце концов не превратится в руины: такова была причина падения всех перенаселенных городов.