Шрифт:
Интервал:
Закладка:
После стены с апостолами, Пётр Анисимович повернул с проспекта и снова мчался по закоулкам и узким набережным каналов. Поднялся ветер навстречу; заходились волны; костлявые тени деревьев, вместе с ветром рванулись и стали оплетать, заплетать терновыми пальцами, удерживать; а из воды протягивали когти всякие Гадовы чудовища, будто Петра Анисимовича кто-то уличил в смертельном преступлении, и адские силы пришли, чтоб утащить.
Окна в домах были чёрными и смотрели пустыми глазами наружу, на улицу, но порой вспыхивал, как пощёчина, в одном, другом свет и выводил на чистую воду фальшивые видения и фантомы. И понятно становилось, что дом полон жизнью, только она затаилась на время, чтоб поиграть в свои игры – что злей всего, потому что одно дело играть в игры с другими и совсем другое с самим собой играть в игры. Для этого надо выключить свет и закрыть глаза, вместе с ушами и всеми остальными органами чувств (ощупами и ощутями).
На кладбище… да, на кладбище, потому что Петру Анисимовичу казалось, что там он сумеет сбить со следу и замести следы… (смешно). На кладбище, ветер внезапно кончился, как и должно было быть, и сквозь ажур фиолетовых40 дерев взошла, в который раз уже, Пётр Анисимович, в нашем, в вашем рассказе, в вашей рукописи Луна. Прошу заметить и разрешить в своё оправдание сказать, что Лу́ны у нас, у вас, у них, были все разными, хотя в последнем случае (кто его знает, какой будет последним), так вот в последнем случае, в этот раз, она (Луна) повторила свою предшественницу и вышла с ужасным брюхом и так низко, что казалось она уже не оторвётся от Земли и разродится вскорости ещё парочкой каких-нибудь персонажей… таких же лунно-зелёных, как сидящие на могилках (Мария Магдалина, что бы про неё ни говорили, плохое и хорошее, всё же всегда была и остаётся покровительницей чувственной любви), как сидящие на могилках лунно-зелёные влюблённые: Он и Она, Он и Она, Он и Она. Ещё, казалось – где-то пела Сольвейг.
Вы, Пётр Анисимович, никогда не видели таких лун.
Если бы эти парочки стали разыгрывать свои истории, помните, как там, на шахматной доске – сколько всего тайного, мучительного и печального можно было бы подсмотреть.
Но Петру Анисимовичу было сейчас не до чужих историй, своя занимала его с головы до ног, и он устремился туда, где вчера щёлкали защёлками, закрывая Вадимов гроб. Издалека он увидел сидящих на холмике, среди звякнувших лунной блёсткой похоронных цветов, Вадима и Ребекку… Пётр Анисимович сделал несколько шагов к ним и вдруг понял, что ни на шаг не приблизился. Пётр Анисимович остановился, чтоб прекратить наваждение, но когда снова сделал шаг, оказалось что Вадим и… Ребекка всё на том же расстоянии, а хотелось бы подойти ближе. Пётр Анисимович сделал ещё несколько безрезультатных шагов и услышал слова, которые говорили друг другу Вера, нет, не Вера, а Ребекка и Вадим.
– Я зачем-то хранила твои письма – не читала, просто хранила. Я не знаю, как это всё случилось.
Вадим что-то ответил, неразборчиво, и Пётр Анисимович сделал шаг, чтоб приблизиться, но не приблизился.
– Вот знаешь, как когда застывает всё вокруг, немеет, или лучше цепенеет всё вокруг? Всё вокруг лишается движения, изменчивости и не то чтобы замирает, а становится прозрачным и безучастным. И вдруг, в образовавшейся тишине ты слышишь, как взорвалось тысячью громов сердце, будто солнце, когда оно явилось миру, когда родилось и потянулось жадными протуберанцами, готовыми сжечь все внутренности, не оставив даже бледного пятна. Вот! – и она поймала прилетевшую к ней, такую же лунно-зелёную, как и всё вокруг, страничку и читала с неё:
«У меня внутри всё горело, я не могла унять дрожь и не унимала. Весь вечер просидела в ощущении того, что сейчас меня взорвёт изнутри, и я разлечусь на куски и повисну, как разделанное кровавое на крюке в мясной лавке мясо.
Но всякое солнце гаснет. Протуберанцы, не умея сжечь вечность, жгут самоё себя и лоно, которое их породило. Ничего не остаётся от великой мощи.
Трагедия, скажешь ты. Нет, и ни комедия, и не драма, ни водевиль, ни фарс. Это потому, что в то мгновение, когда «ничего не остаётся», рождается столько нового, что даже сосчитать невозможно, но все одинаковые, одно следующее солнце, одна следующая луна, одно следующее отчаяние, такая же следующая любовь – поэтому ни веселья, ни горя. Кто будет радоваться или горевать, получив за свой пятак пятак? Вот если за тридцать монет прославиться или быть проклятым на всю жизнь…
Как ты думаешь, ведь есть такие, которые подражают Иисусу? Тогда есть и такие, которые, как Иуда?
Вот такая ошарашенная я отдалась ему. На следующий день я пошла на концерт. По какому-то божьему велению это оказался тот же, ты помнишь? Andante… Andante… con variazione…
Наверное, я надеялась встретить тебя».
– Прошу Вас, уважаемый Советник, – осторожно пристукнув молоточком и навострив ушную раковину, отреагировал на поднятую руку советника Председатель и стал, как часовой мастер или врач-терапевт прислушиваться к шумам в механизме.
– Зачитываемые материалы, – взвизгнул обвинитель, – с моей точки зрения, мало способствуют ходу процесса и, больше того, препятствуют, запутывая мысль в не относящихся к предмету разбирательства вопросах. Прошу принять протест. Спасибо.
– Нет-нет! и ещё раз нет! – тютенька в тютеньку, с такими же интонациями, спускаясь и повышаясь на полтона, а если надо и на тон и выдерживая в положенных местах крещендо, а в каких надо диминуэндо, аллегро, виво и паузы, тютенька в тютеньку ( так сказал любимый автор: «закон требовал, чтобы они (прокурор и адвокат) были единоутробные братья»41), – тютенька в тютеньку, как старший, затрепетал младший, – считаю, что эти показания проливают свет, извините за метафоричность языка, на раскрытие истины! на раскрытие истины, – повторил он и, будто сказав всем спасибо, закончил: – так желанной нам всем.
– И что же Вы хотите? – не понял и направил слуховую трубку судья.
– Прошу принять протест против