Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В университете она изучала древнюю практику складывания тысячи бумажных журавликов. Согласно легенде, если с любовью и тщательностью сложить из бумаги тысячу журавлей, исполнится твое самое заветное желание. Двадцать пять нитей по сорок птиц, каждая птица – истовая молитва. Гирлянды из тысячи бумажных журавликов дарили на свадьбу и на рождение ребенка – с пожеланиями тысячи лет счастливой жизни. Такие гирлянды вешали на стены храмов снаружи, под открытым небом. Побитые ветром, мокнущие под дождем, бумажные птицы медленно разрушались, отпуская на волю желание.
Хлое захотелось попробовать. В своем дипломном проекте она использовала газеты: прогноз погоды на птичьем тельце, кроссворд на крыле. Оперение из заголовков о геноциде, сексуальных скандалов, результатов футбольных матчей, всевозможных кровавых расправ. Она отбирала вырезки по содержанию или просто по шрифту. Она складывала журавлей, пока пальцы не сделались черными от типографской краски, пока руки не онемели. Она упорно продолжала работу, словно это было наказание. Уставая от сгибов, углов и краев, она брала кисть или угольный карандаш и рисовала портреты девочки. Многие были датированы октябрем 2003-го. В одну из тех осенних бессонных ночей Хлоя побрилась налысо, потом снова судорожно рисовала портреты ребенка: вздернутый носик, тень на щеках. Ближе к утру она снова бралась за журавликов, надеясь, что в этой бумажной пластике ее неизбывная тоска, воплощенная тысячу раз, наконец отболит. Она экспериментировала с размером, подвешивала птиц на нити самыми разными способами и собрала целый каскад из полета и войн.
Теперь он висит вместо люстры на потолке в ее студии, храня в себе ужасы и радости мира. Все пространство под ним завалено сложенными из бумаги фигурками животных и фотографиями садов Кью: цветы и плоды с близкого расстояния, пристальное внимание к деталям. Она давно загорелась мыслью сделать проект для Кью. Тщательно изучила практические вопросы: какие материалы выдержат влажность в оранжереях или продержатся дольше всего под открытым небом. Сейчас она размышляет над техникой «мокрого складывания» и вдруг вспоминает, как Джона рассказывал ей о приюте для забытых вещей.
Хлоя еще не остыла после секса. Ей хочется, чтобы мужчина, спящий в ее постели, скорее проснулся и ушел. Самые долгие ее отношения длились два года; именно он, Саймон Кальдо, ее сокурсник, впервые привел ее в Ботанические сады. Тогда у нее была стрижка каре, которая очень шла к ее озорному лицу, и она в совершенстве владела умением создавать иллюзию близости. Она обсуждала с Саймоном все тонкости искусства, но сохраняла внутреннюю отчужденность, чтобы ему даже в голову не приходило в нее влюбиться. И все же его угораздило влюбиться.
Мужчина, спящий в ее постели, шевелит ногой. Хлоя берет карандаш и рисует. Но зарисовка с натуры превращается в фигуру другого мужчины. Тонкая андрогинная спина становится широкой и мускулистой, как у воина-викинга. Хлоя старается передать мощь морской стихии, неукротимые волны силы, бушующие в его мышцах, но получается вовсе не так, как задумано: в хрупких впадинках под лопатками есть что-то от павшего героя, от смягченных контуров торса Джоны. Сперва она думала, что он для нее староват, его костюм – совершенно дремучий и стремный; но теперь ее завораживают противоречия в его теле. Где очаг напряжения – в его стиснутой челюсти, в бедрах? Хлоя берет новый лист, пробует нарисовать его бороду, чуть длиннее недельной щетины, потом нерешительно медлит. Зачем она это делает? Почему? На карандашном портрете он подпирает подбородок рукой, Хлоя тщательно прорисовывает эту руку, пытаясь выразить в быстрых штрихах всю поэзию, которая прячется в его пальцах. Потом закрашивает его взгляд, пока он не лишается всяческого выражения, скрывшись под толстым слоем графита.
На прошлой неделе она загуглила Джону, но нашла только дюжину нечетких снимков, сделанных на концертах из зрительного зала. Она скачала его альбом. Прослушала дважды, потом целый час сидела в ванной, а в ушах продолжала играть его музыка. На следующий день его голос по-прежнему не отпускал ее ни на шаг. Он звучал у нее в голове и в вагоне подземки, и в кафетерии в очереди за сэндвичем. Этот Джона, который пел, был совсем не таким, как тот Джона, которого она знала: такой экспрессивный, такой чувствительный, такой нежный.
Она не привыкла делить постель с мужчиной для того, чтобы просто спать; как ни странно, но если нет секса, она чувствует себя голой и беззащитной. Однако в их с Джоной случайной связи есть что-то зрелое. Он сразу сказал, что не готов к серьезным отношениям, и его честность с самого начала сняла напряжение. По крайней мере, они не дуреют от бурной страсти, не шлют друг другу эсэмэски по сто раз на дню, не предаются по-юношески бестолковым и пылким мечтам о будущем. Но обычно это она проявляет внимание и заботу, а потом несколько дней не звонит. Хлоя пытается примириться с его противоречивыми крайностями, но лишь мудрецы запросто кружатся в танце с неразрешимыми парадоксами, а она – никакой не мудрец.
Это момент перехода. Промежуточный период. Она находится как бы в подвешенном состоянии между той Хлоей, которой она была раньше, до встречи с ним, и той, которой она станет потом. Джона не поддается ее осмыслению, как бы она ни старалась развернуть это непостижимое оригами. Ей нравится, что у него дома так много книг, нравится этот школьный запах – чистящее средство, смешанное с едва уловимым резким «ароматом» подросткового пота. Есть что-то достойное и благородное в том, как он склоняется к ней – такой высоченный к такой малявке, – в его пальцах умелого пианиста, даже в этом кошмарном коричневом костюме, который надо было предать огню еще лет десять назад. Но самое главное: его боль, которая ей очень близка и понятна – ужас человека, уцелевшего в мире, разбитом вдребезги.
Мужчина, спавший в ее постели, садится и протирает лицо ладонью.
– Где тут сортир? А то я сейчас лопну.
Хлоя молча указывает на дверь в ванную. Кристоф или Клод идет туда, сжимая ягодицы. Его заметно шатает.
– Почему я не умер вчера? – стонет он.
На прошлых выходных Хлоя спросила Джону о похоронах Одри, но он рассказал только о церкви в Корнуолле. А она рассказала, как в детстве ее привели на могилу дедушки. На надгробии было выбито короткое стихотворение. «Порви цепи грез…», так оно начиналось. Это «порви» сразу бросилось ей в глаза и просто убило.
– Для девочки, бредящей оригами, «порвать» значило «сдаться».
Хлоя помнит, как мерзла в своей школьной форме и в гольфах. Помнит звук рвущейся бумаги, явственно прозвучавший у нее в голове.
– Если ты рвешь бумагу, это значит, что ты больше не веришь в безграничные возможности квадрата.
* * *
Сейчас вечер пятницы. Впереди длинные выходные. В этом году первое мая выпадает на понедельник. Хлоя просыпается посреди ночи и видит, что Джоны нет рядом. Вечером они решили посмотреть кино, валяясь в постели. На титрах затеялся секс, потом они оба заснули, а теперь в темноте играет пианино, Вивальди плавно преобразуется в баховскую «Прелюдию в до мажоре».
Хлоя выглядывает в окно, раздвинув планки жалюзи. Снаружи темно, еще ночь. Из кучи сброшенной на пол одежды Хлоя вытаскивает рубашку Джоны, надевает ее и встает в дверном проеме. Джона сидит за пианино в одних трусах. Теперь он играет «Рок-н-ролльного самоубийцу» Боуи. Его ноги напряжены, словно их свело судорогой, но руки буквально летают по клавишам. Хлоя подходит и садится у него за спиной, обхватив его туловище ногами. Она шепчет ему прямо в ухо: