Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Господи, Джимми, — сказала Аннабет, наблюдая, как Джимми натягивает рубашку поверх футболки, в которой спал, и ищет глазами джинсы, — ты что, собрался туда?
— Всего лишь на часок. — Джимми снял джинсы со спинки кровати. — В крайнем случае на два. Сэл так и так должен сменить Кейти в десять часов. Пит сейчас звонит ему и просит прийти пораньше.
— Ведь Сэлу далеко за семьдесят.
— Ну так и что. Ты думаешь, он спит? Наверняка мочевой пузырь просигналил ему подъем уже в четыре, а опорожнив его, он включил телевизор и сейчас смотрит порнуху.
— Да ну тебя. — Аннабет сбросила с себя простыню и встала с кровати. — Ну и дрянь же эта Кейти. Ну скажи, какая ей радость портить нам еще и этот день?
Джимми почувствовал, как у него начинает гореть шея.
— А какой еще день она нам испортила?
Аннабет лишь махнула рукой и, направляясь в ванную, спросила:
— Ну ты-то хоть представляешь себе, где она может быть?
— У Дайаны или у Ив, — ответил Джимми, глядя ей вслед. Аннабет — без всякого сомнения, единственная его любовь — но, господи, она сама не понимала, какой несносной она подчас может быть, причем без всякой на то причины (это было семейной чертой всех Сэваджей); не осознавала, какое неприятное воздействие оказывают эти всплески ее настроения на окружающих. — А может, она у своего дружка.
— Да? И с кем же она сейчас якшается? — Аннабет включила душ и, отступив назад, ожидала, пока вода нагреется.
— Думаю, тебе это известно лучше, чем мне.
Аннабет, просунув руку в туалетный шкафчик за тюбиком зубной пасты, покачала головой.
— Она бросила Крошку Цезаря в ноябре. Кстати, я этого не одобряла.
Джимми, натягивая башмаки, улыбнулся. Аннабет всегда называла Бобби О'Доннелла «Крошкой Цезарем» (правда, нередко она награждала его и более крепкими прозвищами) и не только потому, что он изо всех сил старался походить на типичного гангстера с холодным взглядом, а главным образом потому, что он был толстым коротышкой, как Эдвард Г. Робинсон[5]. Для Джимми эти несколько месяцев, когда Кейти встречалась с ним, были головной болью, но братья Сэваджи заверили его, что в случае необходимости отрежут ему яйца. Правда, Джимми не был уверен в том, что именно побуждало их на совершение этого подвига: то, что этот мешок с дерьмом осмелился волочиться за их любимой племянницей, или то, что Бобби О'Доннелл настолько осмелел, что вздумал становиться им поперек дороги.
Инициатором разрыва их отношений была Кейти, и если не считать ночных телефонных звонков и стычки, чуть не перешедшей в кровавую драку, когда вдруг перед Рождеством Бобби и Роуман Феллоу появились на пороге, то можно сказать, что их расставание прошло без серьезных последствий.
Отвращение, которое Аннабет испытывала к Бобби О'Доннеллу, смешило Джимми. Он нередко задумывался о том, что истинной причиной ненависти Аннабет является не только то, что Бобби смахивает на Эдварда Г. Робинсона и спит с ее падчерицей, а также и то, что он по самую задницу увяз в криминальных делах, как, впрочем, и ее братья, а также — в этом у нее не было сомнений — и ее супруг не чуждался подобных дел в те годы, пока была жива Марита.
Марита умерла четырнадцать лет назад, когда Джимми отбывал двухгодичный срок в исправительном доме, а попросту говоря, в тюрьме на Оленьем острове в Уинтропе. Однажды в субботу во время свидания, держа на руках пятилетнюю Кейти, которая никак не могла спокойно усидеть хотя бы минуту у нее на коленях, Марита сказала Джимми, что родинка у нее на руке вдруг распухла и чернеет и что она хочет сходить в местную поликлинику, дабы показаться врачу. Просто для самоуспокоения, добавила она. Через четыре субботы она начала проходить курс химиотерапии. Через полгода после того, как она сказала Джимми про родинку, она умерла, и Джимми по прошествии многих суббот довелось увидеть тело своей жены лежащим на темном деревянном столе, с лицом покрытым толстым слоем мела, в сигаретном дыму, в воздухе, пропитанном потом и какими-то неприятными запахами, исходившими от осужденных на столетнюю отсидку преступников, в котором раздавались причитания и вздохи этих преступников. В последний месяц своей жизни Марита была слишком слаба, чтобы приехать; слишком слаба, чтобы написать, и Джимми был вынужден заказывать телефонные разговоры с ней, во время которых она быстро уставала или находилась под действием болеутоляющих лекарств, а может — и то и другое. Наверняка, и то и другое.
— Ты знаешь, о чем я сейчас мечтаю? — однажды спросила она невнятно, заплетающимся языком. — Мечтаю все время?
— И о чем же, малышка?
— Об оранжевых шторах. Больших, плотных оранжевых шторах, таких, чтобы… — она причмокнула губами, и Джимми услышал, как она глотает воду, — …чтобы они колыхались на ветру, свешиваясь с высоких карнизов. Джимми, чтобы они просто колыхались. И больше ничего; только шлеп-шлеп-шлеп. Сотни раз подряд и чтобы они были большие-большие. И колыхались…
Он ждал, что она скажет еще что-нибудь о шторах, об их величине; он не хотел, чтобы Марита задремала во время разговора, как это случалось уже не раз, поэтому он спросил:
— А как Кейти?
— Что?
— Как Кейти, дорогая моя?
— Твоя мама по-доброму заботится о нас. Она грустит.
— Кто? Моя мама или Кейти?
— Обе. Джимми… послушай… больше не могу. Тошнит. Устала.
— Ну ладно, крошка.
— Люблю тебя.
— Я тебя тоже люблю.
— Джимми? У нас ведь никогда не было оранжевых штор. Верно?
— Верно.
— Странно, — задумчиво произнесла она и положила трубку.
Это «Странно» и было последнее, что она сказала ему.
Да, это и действительно было странно. Родинка на твоей руке, которую ты помнишь еще с того времени, когда лежал в колыбели и бессмысленными глазенками пялился на раскрашенный картонный автомобильчик, вдруг чернеет, и через двадцать четыре недели — а до этого целых два года были вычеркнуты из твоей жизни, поскольку именно два года назад тебе в последний раз довелось лежать в постели с мужем, обвив его бедра своими ногами — тебя бросают в деревянный ящик и закапывают в землю, а твой муж стоит в пятидесяти ярдах от могилы, по бокам стоят вооруженные охранники, а на запястьях и на лодыжках у него кандалы.
Джимми освободился из заключения через два месяца после похорон. И вот, стоя на своей кухне в той же самой одежде, в которой его увели отсюда, он улыбается, глядя на свое дитя. Он помнит, какой она была в первые четыре года жизни, а она, конечно же, нет. Она от силы помнит последние два года, и то — не как единое целое, а как какие-то отдельные, отрывочные эпизоды, связанные с пребыванием этого мужчины в этом доме, прежде чем ей было разрешено видеться с ним только по субботам и смотреть на него, сидящего напротив за старым столом в сырой, скверно пахнущей комнате в здании, построенном на месте древнего индейского захоронения, посещаемого привидениями. Стены здания продувались всеми ветрами и с них капала вода, а потолки нависали почти над головой. Стоя на кухне и наблюдая за тем, как она рассматривает его, Джимми чувствовал свою полную беспомощность. Ему никогда не было так одиноко и так тревожно, как тогда, когда он, сидя на корточках перед Кейти, держа ее маленькие ручки в своих, мысленно видел себя и дочь словно в тумане, так, как будто он плавал по пространству комнаты, ограниченному стенами и потолком. И в голове его при этом билась мысль: Господи, я чувствую, что недоброе уготовано этим двоим. Чужие люди в загаженной кухне, оценивающие друг друга, старающиеся не проявлять ненависти друг к другу, потому что Марита умерла и оставила их прилепленными друг к другу, и не дано им было знать, что судьбой было предназначено им совершить в будущем.