Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Синьора ласково обняла рукою Элинор Вэн и старалась опять положить к себе на грудь ее бедную, пылающую головку, но Элинор оттолкнула ее с нетерпеливым движением и, ухватившись за голову обеими руками, устремила глаза на стену перед собой.
— Милая, милая моя! — говорила синьора, стараясь разнять руки, судорожно сжатые. — Элинор, милая моя, выслушайте меня, ради Бога, постарайтесь меня выслушать, моя дорогая душечка. Вы должны знать, вы должны это знать давно, что тяжелые горести рано или поздно посещают нас всех. Эго общая доля, моя милая, и мы все должны преклоняться перед божественной десницей, посылающей нам огорчение. Если бы горя не было на этом свегс, Элинор, мы слишком полюбили бы наше счастье, нас пугало бы приближение седых волос и старости, мы дрожали бы при мысли о смерти. Если бы не было жизни лучше и выше этой, Элинор, горесть и смерть действительно были бы ужасны. Вы знаете, сколько горя досталось на мою долю, милая моя. Вы слышали от меня о детях, которых я любила, все от меня отняты, Нелль, все. Если бы не племянник мой, Ричард, я осталась бы одна на свете, отчаянной старухой, не имея никакой надежды на земле. Но когда Господь отнял от меня сыновей, он дал мне в нем другого сына. Неужели вы думаете, что Господь покидает нас даже, когда он посылает нам самые тяжелые огорчения? Я довольно пожила на свете, милая Элинор, и говорю вам: нет!
Синьора напрасно ждала какой-нибудь перемены в суровой позе, в каменном лице: Элинор Вэн все пристально смотрела на стену перед собой.
— Вы все меня обманули, — повторила она. — Отец мой умер!
Бесполезно было разговаривать с ней, самые нежные слова не имели для ее слуха никакого значения. В эту ночь горячка усилилась, и бред дошел до крайней степени. Жену мясника сменила терпеливая и привычная сиделка, синьора сидела у постели многих больных, не теряя надежды, пока отчаяние не прокрадывалось в ее сердце, когда мрачные тени приближающейся смерти покрывали возлюбленное лицо навсегда.
Горячка продолжалась несколько дней и ночей, но при всякой перемене доктор утверждал, что организм Элинор Вэн выдержит болезнь сильнее этой.
— Я рад, что вы сказали ей, — говорил он в одно утро синьоре: меньше осталось рассказывать ей, когда она начнет поправляться.
Однако рассказать осталось более.
Мало-помалу горячка прошла, красные пятна исчезли с впалых щек больной, неестественный блеск серых глаз потухал, мало-помалу разум прояснялся, бред становился реже.
Но когда вернулось полное сознание, настали страшные порывы горести — горести сильной и пылкой, соразмерно с впечатлительной пылкостью характера Элинор. Это было ее первое горе, и она не могла спокойно перенести его. Потоки слез орошали ее изголовье каждую ночь, она не хотела принимать утешений, она отталкивала терпеливую синьору, она не хотела слушать бедного Ричарда, который приходил иногда посидеть возле нее и старался всеми силами развлечь ее от горя. Она возмущалась против всех попыток к утешению.
— Чем был мой отец для вас? — кричала она с пылкостью, — Вы можете забыть его, а для меня он был все!
Но не в характере Элинор было оставаться неблагодарною к нежности и состраданию тех, кто имел с ней терпение в этот мрачный час ее юной жизни.
— Как вы добры ко мне! — кричала она иногда, — Как дурно с моей стороны так мало думать о вашей доброте! Но вы не знаете, как я любила моего отца. Вы не знаете — вы не знаете. Я хотела трудиться для него, и мы вели бы вместе такую счастливую жизнь.
Она поправлялась, несмотря на свое горе, о котором она не переставала думать ни днем ни ночью, и после своей болезни она встала, как прелестный цветок, смятый бурей.
Отпуск Ричарда Торнтона кончался через несколько дней, но лондонский театр «Феникс» закрывался в жаркие летние месяцы и, следовательно, Ричард сравнительно был свободен. Он оставался в Париже с теткой, они оба имели одну цель, которой хотели достигнуть со всевозможными пожертвованиями. Слава Богу, на свете всегда есть добрые самаритяне, которые свернут со своего жизненного пути, когда какой-нибудь безутешный и огорченный путник нуждается в их помощи и нежности.
Парижская атмосфера становилась прохладнее в первых числах сентября: слабый, но освежительный ветерок начинал прогонять белый туман летнего жара на бульварах, когда Элинор Вэн могла уже сидеть в маленькой гос-тииой над лавкой мясника и пить чай по-английски со своими обоими друзьями.
Она была уже почти совсем здорова, и Ричард с синьорой начали думать о возвращении домой, но прежде отъезда из Парижа они должны были рассказать Элинор кое-что: то, что она должна была узнать раньше или позже, то, что, может быть, ей лучше было узнать сейчас.
Но они ждали, думая, не задаст ли она какой-нибудь вопрос, который подал бы повод рассказать ей все.
В этот сентябрьский день она сидела у открытого окна и, казалась, прелестной и девственной в широкой белой кисейной блузе, ее длинные золотистые локоны падали на плечи. Она молчала довольно долго, оба ее собеседника украдкой смотрели на нее, примечая каждую перемену в ее физиономии. Чашка с чаем стояла нетронутой на столике возле Элинор, а она сидела, сложив руки на коленях.
Наконец она заговорила и задала тот самый вопрос, который неизбежно должен был заставить ее друзей рассказать ей все.
— Вы никогда не рассказывали мне, как умер папа, — сказала ома — Я знаю, что его смерть была скоропостижна.
Элинор Вэн говорила очень спокойно. Она никогда еще не произносила имя умершего отца, выказывая так мало внешних признаков волнения. Руки, сложенные на коленях, слегка затрепетали, лицо, устремленное на синьору и Ричарда Торнтона, имело выражение пристального внимания.
— Пана умер скоропостижно? — повторила она.
— Да, моя милая, очень скоропостижно.
— Я так и думала. Но зачем его не принесли домой? Зачем я не могла видеть…
Она вдруг остановилась и отвернулась к открытому окну. Теперь она сильно дрожала с головы до ног.
Оба ее собеседника молчали. Страшное известие, которое еще не было сообщено, должно было быть рассказано раньше или позже, но кто станет рассказывать это девушке с таким впечатлительным характером, с таким нервным темпераментом?
Синьора уныло пожала плечами и посмотрела на племянника. Торнтон рисовал все утро в маленькой гостиной. Он старался заинтересовать Элинор Вэн декорациями, какие он приготовлял для Рауля. Он объяснил ей западню в стсне комнаты «Отравителя». Дик думал, что эта западня могла развлечь каждого от горя, но от бледной улыбки, с какою Элинор смотрела на его работу, заболело сердце живописца. Ричард вздохнул, отвечая на взгляд тетки. Этот бедный, одинокий пятнадцатилетний ребенок мог, пожалуй, сойти с ума от горести по расточительному отцу.
Элинор Вэн вдруг обернулась к ним, между тем как они сидели молча и со смущением, спрашивая себя, что они должны ей сказать прежде всего.
— Отец мой сам убил себя! — сказала она странно спокойным голосом.