Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Жившим в начале первого тысячелетия, как и живущим в начале третьего, трудно, даже невозможно представить, каким был Рим начала пятнадцатого века. Прокатывавшиеся по городу волны завоевателей разоряли его подчистую с незавидной регулярностью. Но не меньше варваров и грабителей разрушали древний город и сами жители, используя остатки зданий в качестве строительного материала.
Зачем везти откуда-то камень, когда его в избытке под ногами? Если не под ногами, а пока еще стоит в виде колонн, то их вполне можно и опрокинуть, никто же не охраняет.
Под ногами было все — обломки мраморных колонн, какой-то битый камень, черепки… но все перемешано с землей, заросло травой, затоптано ногами. Трава пробилась всюду — сквозь гранитные плиты древних мостовых, даже сквозь стены остающихся пока стоять зданий. Вокруг руин Колизея пасли скот, из четырех виадуков, подающих в город воду, действовал только один, а брать ее из Тибра было просто невозможно из-за загаженности реки, всюду разгуливали овцы и козы, а то и коровы, выщипывая пробивающуюся траву, из стен полуразрушенных домов росли целые деревья, окончательно дробя камень своими корнями…
Но жителям словно не было до этого дела. Да и каким жителям? После многолюдства и шума узких флорентийских улиц Козимо неприятно поразила тишина римских. Рим казался пустым. В огромном городе проживало в несколько раз меньше людей, чем во Флоренции. Кто-то погиб во время эпидемии, кто-то — в отражении бесконечных набегов, кто-то — просто в стычках на улицах. Трупы в Тибре стали привычными, римляне невесело шутили, что рыба в реке отвыкла питаться чем-то другим.
От самого Тибра несло такой вонью, что впору нос зажимать. Но и к этому тоже привыкли.
Контора банка Медичи рядом с мостом Святого Ангела, прямо напротив самого замка. Она скромна, как и все у Медичи. Леонардо, к которому Джованни отправил сына, показал ему отведенную для жизни комнату и посоветовал по вечерам по улицам не ходить, да и днем делать это осторожно.
К ночным вылазкам Козимо и сам не был склонен, а вот днем любую свободную минуту посвящал походам по Риму. Бродил по улицам, вглядываясь в полуразрушенные колонны, чтобы прочитать латинские надписи на них, подолгу стоял, пытаясь представить, как выглядел дом, когда его крыша еще не покрылась настоящими зарослями молодых деревьев, что было на месте тех руин, куда вела вон та лестница, от которой остались лишь обломки гранитных ступеней…
Нередко, глубоко задумавшись, он стоял перед мостом, взирая на круглую махину усыпальницы Аврелия, превращенную в замок Святого Ангела. Тогда Козимо словно попадал в мир, о котором столько наслышан в доме Никколи, вокруг оживала многоголосая римская толпа, звучала латынь, и Рим обретал былой блеск и величие. Разочарование и даже ужас первых дней уступали место восхищению человеческими способностями. Никколи, Браччолини и Брунеллески правы, восхищаясь Древним Римом. Если даже тысячелетние развалины производят столь сильное впечатление на того, кто умеет их разглядеть, то каков же был город во времена своего расцвета!
Его взгляд научился продираться сквозь траву, чтобы увидеть гранитные плиты древней мостовой, отметать молодые деревца и словно дополнять разрушенные части зданий, восстанавливать картины того, что было когда-то.
Однажды его задумчивостью воспользовались воришки — окружили, затолкали, а когда вдруг бросились врассыпную, кошеля на поясе уже не было. Там было всего с десяток дукатов, но после этого ограбления Козимо стал более осторожен.
К вони от Тибра он привык, как и все остальные, хотя поначалу жаловался Леонардо:
— Во Флоренции так воняет только на Понти Веккьо. На этом мосту разрешили торговать мясом, мясники понастроили лавок, а отходы сбрасывают в Арно, и кровь сливают туда же. Скоро к Старому рынку подойти будет невозможно, не только к мосту.
У ювелира, к которому пришел оценить полученные в уплату кредита драгоценные камни, Козимо услышал о Брунеллески. Старый ювелир долго щурил глаза, всматриваясь в драгоценности, потом вернул их почти с сожалением:
— Это очень хорошие камни, юноша. Вы правильно сделали, что приняли их. Если захотите оправить их заново или продать, то приносите, я найду покупателя.
— Благодарю, нет. Пока останутся лежать.
— Вы ведь флорентиец? Медичи из Флоренции. Я слышал это имя от Брунеллески.
— Вы с ним знакомы?
— О да. Он подрабатывал у меня, оправлял камни.
— О том ли мы Брунеллески говорим? Филиппо разве не скульптурой занимался?
— Да, он много чем увлекается. Я знаю, что Брунеллески проиграл какой-то конкурс. Вообще-то он учился ювелирному делу и много преуспел, но у Филиппо есть мечта — подарить Флоренции купол собора. Он рассказывал, что не может смотреть, как столь грандиозное здание стоит незавершенным.
— У него сложный характер, — осторожно напомнил Козимо.
— Сложный?! — буквально завопил Форезе. — Вы говорите — сложный? Да он невыносим! Столько гадостей, сколько от него, я не слышал никогда в жизни. Столько яда, сарказма, недоверия… Он считает всех вокруг ворами и мошенниками, только и живущими, чтобы украсть что-то из его гениальных идей!
Из соседней комнаты даже выглянул подмастерье, Форезе махнул ему рукой:
— Я о Брунеллески!
Тот скрылся, видно, понимал, о ком речь. Козимо уже пожалел, что задел старого ювелира, но Форезе вдруг почти жалостливо вздохнул:
— Но ведь гений! Гений, черт его побери! Потратил все, что получил от продажи своего крошечного имения, чтобы облазить весь Рим с веревкой.
— Какой веревкой?
Они что здесь, все чокнутые, вроде Брунеллески?
— Обмерочной. — Чуть раздраженный непонятливостью Медичи, Форезе ворчливо пояснил: — На длинной веревке завязываются узлы на равном расстоянии…
— Да-да, я понял, — поспешил успокоить его Козимо. — Брунеллески потратил все свои деньги?
— Еще бы! Они с Донато ничего не пропустили, все обмерили и зарисовали. Только вот купол собора Святого Петра не достать. А он ему так нужен… А на Пантеон лазил и даже кирпич из купола вытащил. Это я вам по секрету…
— Чтобы придумать, как создать флорентийский?
— Наверное. Запомните одно, юноша: этот человек гений. И плохо, что он вынужден заниматься не своим делом, подрабатывая на жизнь. Если бы этой заботой было меньше, сколько бы Брунеллески смог создать!
— Он действительно гениален?
— Конечно, — устало вздохнул Форезе. — Если человек готов голодать и спать на сырой земле, только чтобы делать любимое дело, он не может не быть гением. Тот, для кого его дело самое главное, всегда добьется самого большого. А дурной нрав… что ж, если необходимость выносить дурной характер гения — это плата за само существование с ним рядом, то, поверьте, это не такая уж высокая плата. О золоте я уж не говорю, оно ничтожно по сравнению с тем, что могут создать такие, как Филиппо, люди.