Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Заимствовав понятие вырождения-дегенерации из научного натурализма Энгельса и евгеники, большевики адаптировали эти аргументы к условиям нэповской России[1458]. Хищный индивидуализм, провозгласили они, в 1917 году был, конечно, низвергнут. Впервые в мировой истории была достигнута классовая сознательность; на какое-то мгновение пролетариат проявился во всем своем величии. Но – увы! – истощение жизненной энергии в битвах Гражданской войны отбросило многих пролетариев в природное состояние. Последующее распыление пролетариата в результате частичного восстановления капитализма в 1921 году привело к умственной деградации и политической неуправляемости. Когда официальная партийная печать приравнивала оппозиционеров к «выродкам» и «перерожденцам», обращение к расово-психологическим коннотациям бросалось в глаза. По логике большевистских мыслителей, утрата коллективной сознательности выразилась в искажениях троцкизма.
Итак, большевистская идея упадка, хотя она и произросла на внушительной западноевропейской интеллектуальной почве, выработала некоторые уникальные компоненты. У нее имелся конкретный пациент – оппозиционер, она была применима только в отношении конкретного периода – НЭПа, и она предлагала конкретные средства излечения[1459]. Диагноз, поставленный оппозиции, – пессимизм, пораженчество можно рассматривать как научное осмысление метафоры затмения, которую коммунисты привлекали для объяснения своих политических заблуждений. Логика была следующей: если революция возвысила людей, то отход от классовой сознательности 1917 года означал упадок человечества. Универсальная применимость теории разложения, а также ее тенденция совмещать биологические и социальные факторы позволяли официальному дискурсу свободно переходить от разложения отдельно взятой личности к разложению как классовой проблеме. Постулируя гибкость человеческой природы, марксистские специалисты находили, что разложение студенчества в целом проистекало из взаимодействия с нездоровым классовым окружением. Подверженность влиянию образа жизни мещанской среды – вот что якобы служило причиной «обуржуазивания» и возвращения студенчества к дореволюционным привычкам и установкам. «Упадок», как показало исследование языка 1920‐х годов лингвиста А. М. Селищева, можно было понимать и как русский перевод слова «декадентство». Большевики опасались вырождения на манер западной буржуазии: «Не терпимо в партийной среде безверие в плодотворность деятельности партии, в конечную победу ее. У таких колеблющихся, неверящих лиц упадочное настроение, упадочность. Они охвачены ликвидаторством или же хвостистским настроением…»[1460] Старорежимная академическая культура пагубно сказывалась на пролетариате, предположительно вызывая «умничанье» и сопутствующие ему «индивидуализм», «половую распущенность» и «политический уклонизм». Что, в свою очередь, неизбежно порождало в пролетариате отчаяние, разочарование в революции и в конечном счете самоубийство[1461]. Хотя каждая патология студенческой жизни влекла за собой вмешательство партийных деятелей и экспертов, официальный дискурс связывал ниточки разных диагнозов и терапевтических приемов как на теоретическом, так и на институциональном уровне. В результате разнообразные проявления упадничества среди студенчества оказались настолько безнадежно перемешаны друг с другом, что на практике способы их лечения стали взаимозаменяемы.
Многие специалисты связывали разложение с урбанизмом: их гипотеза заключалась в том, что патологии студентов явились результатом «незавершенного перехода к городской жизни». В общем и целом большевизм ассоциировался с восторженным отношением к городскому окружению. Марксистские теоретики, как правило, описывали город как «здоровое место», поскольку тот выбивал «крестьянский кретинизм» и способствовал зарождению сознательных пролетариев. Вместе с тем в большевистском дискурсе наблюдалось и антиурбанистическое течение. За пределами промышленной зоны город представал рассадником многих опасностей. В этом отношении большевизм разделял широко распространенный руссоизм, который изображал город местом порчи, где «идиллическая» жизнь подвергалась насильственной трансформации посредством насаждения искусственных привычек.
Марксистская теория была подкорректирована таким образом, чтобы включать в себя не только социальные, но и биологические факторы. Еще в 1884 году Энгельс утверждал, что определяющим моментом истории является «производство», но производство «двоякого рода»: с одной стороны, «производство средств к жизни», а с другой – «производство самого человека, продолжение рода»[1462]. Связав вопросы средств производства с вопросами средств воспроизводства, сексология объединила интерес евгеники к размножению и марксистский интерес к классовой борьбе. В рамках этого нового синтеза «разбазаривание» пролетариатом половых ресурсов ослабляло его производительную способность и в итоге уменьшало его шансы восторжествовать над врагами. Половая жизнь студенчества рассматривалась как одновременно естественное и окультуренное поведение, как обусловленная окружением деятельность и в то же время – как физиологическая функция. Согласно социологам, вузовская жизнь погружала рабочего в трясину разврата, а согласно психологам, университет искусственно отрывал умственный труд от физического и вызывал сексуальное истощение.
Если пролетариат хотел удержать позиции, занятые в 1917 году, он должен был оставаться сознательным. Однако партийные лидеры, они же эксперты, боялись, что половое влечение действует зачастую в противоположном направлении, потакая антиобщественным, индивидуалистическим тенденциям. По определению журналиста и переводчика Платона Михайловича Керженцева, хорошим революционером переходного периода являлся пролетарий, для которого «беззаветная верность классу» станет «как бы инстинктом»[1463]. В обычных условиях буржуазная сексуальность, безусловно, уступала сексуальности пролетарской. Первая была индивидуалистической и нездоровой, вторая – коллективистской и здоровой. «Психофизиологические отзвуки» социально-экономического кризиса буржуазии включают «и отравленные настроения и прогнившие мироощущения. Нарушена система их социальной устойчивости, основной их целеустремленности». Буржуазия подпадает под власть «подавляющей озабоченности», «интеллектуальной растерянности» и «общебиологической хрупкости». К сожалению большевистских экспертов, условия переходного периода усложняют это уравнение. Многие граждане находились под разлагающим влиянием и уже не отвечали идеальному, пролетарскому типу половой производительности: «Поставив себя вне социалистического строительства, вне устремлений развертывавшейся революции, социально чуткий человек в СССР ставит себя вне жизни: он вырождается биологически и творчески, он тяжко рефлекторно-извращенный»[1464].
Широко распространенное противопоставление города и деревни, завода и лавочки превращало университет в «символ отказа от спасения, поражения Авраама в Содоме и Гоморре, Иерусалима, в котором правит царь Ирод»[1465]. Сталкиваясь с университетской жизнью, молодежь теряла свою простоту и даже больше – бунтарский настрой. Публицисты неустанно твердили, что дезориентированная молодежь в высшей степени подвержена тлетворному влиянию упаднической среды. Оторванность «от сохи» или «от станка», от омолаживающего и здорового физического труда усиливала вероятность разложения. Университетские общежития просто кричали о том, что нравы пролетарского студенчества утратили свои рабочие корни и больше уже не способствуют становлению правильной партийной линии[1466].
Глава 6
Слабый дух троцкиста
Советская литература 1920‐х годов затрагивала тему упадочничества в контексте внутрипартийных баталий. Разложение и опасности, подстерегающие городского жителя, – частая тема в историях, фокусировавших внимание на жизни университетских партийных ячеек. Яркие примеры –