Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Четверть часа спустя литерный поезд находился уже на запасном пути, зарево залитого электрическим светом вокзала осталось в полуверсте, чуть даже более.
А еще через непродолжительное время в ночном полумраке послышалось фырканье лошадей, скрип санных полозьев по снегу.
Четыре повозки, на каждой из которых по седоку, остановились около вагона. Времени даром в ожидании их не теряли. По приказу поручика солдаты охраны вагона заранее выгрузили, поставили прямо на снег металлические патронные ящики. Две дюжины их рядками высились у железнодорожной насыпи.
Возница головной повозки, спрыгнув с саней, безошибочно, несмотря на полумрак, приблизился к Хмелевскому.
«Наверное, этот и есть лавочник‑маслодел», – всматриваясь в немолодое, побитое оспинами лицо возницы, подумал старший лейтенант.
О чем‑то поручик с рябым поговорили коротко, и началась погрузка. Ящики скоро были уложены и увязаны веревками. Можно было трогаться. Хмелевский приказал солдатам охраны вагона тоже садиться в розвальни.
– С Богом. Поехали, – сказал он, и передняя повозка, а следом и другие двинулись с места.
Сам Хмелевский, увлекая за собой старшего лейтенанта, сел в сани, где возницей был рябой.
Отдалились от полотна. Взоров глянул на глубоко затемненный безмолвный эшелон, усмехнулся: «Столько было наставлений перед поездкой, столько слов о моей личной значимости и власти, и чем обернулось на самом деле. Но главное, как просто дал себя уговорить».
Когда, обогнув эшелон, переезжали железнодорожные пути, ночной вокзал, освещенный снаружи и изнутри, восстал перед глазами на секунду из мрака ничем не заслоненный. Взорову вдруг нестерпимо захотелось туда. Сию минуту, немедленно! От понимания невозможности выполнить желание у него сердце сжалось, зашлось страдальческой болью, и он поднял глаза к небу, мутному, с ускользающими редкими звездами…
Куда ехали?
Санная дорога за рельсовыми путями и окраинными избушками Пихтовой нырнула в глубокий лог; по дну его и направились вправо, повторяя все его изгибы, потом круто взяли на подъем. Рябой попросил господ офицеров слезть с саней, пройтись пешком; сам взял лошадь под уздцы, повел. Не зря увязывали тяжелую кладь. Не прикрепленные к саням, на этом подъеме ящики бы очень просто соскользнули в снег.
Выбрались из лога, и возница разрешил садиться в сани. Заснеженное ровное пространство угадывалось впереди. Но и оно не было долговечным. Запетляли среди каких‑то высоких, со странными грибовидными очертаниями, стожков. Ветер гулял меж этими стожками еще более сильный, чем в чистом поле.
– Холодно, – сказал рябой. – А у меня тулуп и шуба под ящики попали, не углядел.
– Далеко еще? – спросил поручик.
– Не‑с, верст пяток – и заимка, – ответил возница. Продолжил о шубе. – Ничего. На возвратном пути сгодится. Барловая. Теплая. Даром что снашивается скоро.
Въехали в хвойный лес, и ветер потерялся; дорога пошла прямая, чуть под уклон; кони перебирали ногами веселей, не нужно было их понукать.
– А вона и подъезжаем, – кнутовищем ткнул вперед в пустую темноту возница.
Взорову захотелось спросить у поручика, что за человек их возница – маслодел ли, другой ли кто‑то, что еще за люди с ним? Собрался задать вопрос этот по‑французски, но вовремя вспомнил запрет Ковшарова употреблять даже русские малопонятные слова, дабы не настораживать чалдонов. Соображают, какой груз везут, нервы взвинчены. Бог весть чего наделать с перепугу способны.
Бревенчатый дом – заимка – стоял у подошвы покатой горы в полукольце островерхих заснеженных елей. Взяв разбег с горы, все четыре подводы проскочили мимо дома; вожжи попридержали, натянули в низинке, вблизи от темнеющих на снегу двух больших темных пятен. Хоть и предупредил полковник Взорова, что груз будет временно утоплен, не сразу старший лейтенант сообразил: они на скованном льдом озере, а темные пятна – проруби.
– Так что, батяня, начинать? – подошел, спросил у рябого детина, обряженный в солдатское. Очевидно, сын маслодела‑арендатора, бывший вестовой Ковшарова. К офицерам и головы не повернул, будто их и не было рядом.
Донесся всплеск. За ним – другой, третий, пятый.
– И мы начнем. – Рябой подогнал повозку ближе к проруби, в мгновение ока распутал веревки. На помощь ему тенью метнулся неведомый Взорову человек, весь путь от Пихтовой правивший лошадью впереди них.
Минуты три только и слышались всплески. Потом все стихло.
– А что солдаты охраны? – спросил поручик.
– Не волнуйтесь, господин офицер, они уже теперь не выдадут, – ответствовал ему голос детины, который недавно испрашивал разрешения у батяни приступать к делу.
– Что, что он сказал? – Взоров, конечно, понял зловещий смысл сказанного об участи трех солдат, но хотел услышать подтверждение от поручика.
– Вы же слышали.
– Нет, объяснитесь. Я вас не понимаю, господин поручик, – чувствуя, как все вскипает внутри, сказал как можно спокойнее Взоров.
– Это мне нужно брать с вас объяснение.
– То есть?
– Вы дали слово дворянина и не сдержали.
– Я?
– Да. Что вы искали в шинели, когда полковник отвернулся? Наверно, носовой платок?
Последние слова прозвучали насмешливо‑холодно. Они не оставляли сомнений, звучали как приговор. Вон, оказывается, как может звучать смертный приговор. В виде вопроса о носовом платке.
Можно было что‑то отвечать, можно – молчать. Исход все равно один. Взоров поднял глаза к небу. Все та же муть, пелена, те же редкие звезды.
Неожиданно вспомнил про Евангелие. Оставил в вагоне? Последние месяцы не расставался с ним. Редко читал, но носил с собой. Пошарил рукой во внутреннем кармане шинели: с собой. И успокоился. Единственный интерес на земле оставался: кто будет его убийцей? Кто столкнет вслед за ящиками с золотом в прорубь?..
На Подъельниковском кордоне пробыли сутки.
Зимин вдоволь наговорился с Засекиным‑пасечником, полистал‑почитал дневники его отца Терентия Никифоровича, да и просто хорошо отдохнул среди запашистого урманного разнотравья.
Братская могила у Староларневского балагана, упоминавшаяся в дневнике, не потерялась. По словам Василия Терентьевича, его отец до самой своей кончины ухаживал за этой могилой, крест до сих пор стоит там. Зимин не прочь был бы проехать к балагану, но высказал свое желание слишком поздно: перед обратной дорогой дополнительные двенадцать километров туда и столько же назад такая нагрузка для коней ни к чему. Сошлись на том, что в другой раз побывают около Староларневского непременно. Хотя, как понимали все трое, другого раза, скорее всего, и не будет.
Василий Терентьевич на прощание снял со стены, надписал и упаковал понравившуюся Зимину картину с видом бревенчатого дома на взгорке среди раскидистых кедров: «Какое‑никакое, а к кладу имеет отношение. Не картина, конечно, дом». И меду, тоже в подарок, полную дюралевую фляжку налил.