Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Тютрюмов зыркнул глазами по сторонам, бегло обернулся, враз схватывая, оценивая всю картину. Один только Хлястиков, находившийся к Тютрюмову ближе всех других охранников, в восьми‑десяти метрах, держал автомат в руке. Из четырех остальных бывших около путей солдат охраны опасность могли представлять только двое, стоявшие неподалеку от паровоза, но у них оружие закинуто за спину. Секунд десять‑пятнадцать они не опасны.
Машинист, щурясь от яркого июньского солнца, сдвинул форменную фуражку, чтобы тень от козырька падала на глаза, сунул в рот папиросу и, чиркнув по коробку спичкой, в сложенных лодочкой ладонях поднес к папиросе огонек. Прикуривая, машинист смотрел на огонек и, что для Тютрюмова было очень важно, не держался за поручни. Более подходящего момента трудно было пожелать.
Тютрюмов, напружинившись, метнулся к стоявшему на ступеньке машинисту. В мгновение ока – машинист все еще неспешно прикуривал – был около. На бегу, в последний момент переиначив решение ухватить паровозника за ремень, вцепился ему в ногу, дернул что было сил. Машинист еще летел вниз, на землю, а Тютрюмов уже заскакивал в кабину. Плеснувшая автоматная очередь ужалила ногу. Стреляли одной длинной очередью, пули, выпущенные сзади, под углом, сыпались, бились по металлу кабины, однако это уже было неопасно, он уже находился под защитой кабины. Рывком перевел вперед до упора реверсионную рукоятку, открыл паровпускной клапан. Тут же его откинуло, он ударился спиной о стенку кабины – это паровоз резко тронулся, сразу набирая скорость. Он не думал, некогда было думать, что затея удалась и он завладел паровозом, – он был весь напряжение.
В мозгу вспыхнуло: там, где кончается территория пилорамно‑погрузочной площадки, стоит охранник. Он поймал и закрыл мотавшуюся туда‑сюда дверцу кабины, лег на пол. И вовремя: пули автоматной очереди прошили проржавевший металл дверцы. Продолжай он стоять, пули неминуемо пришлись бы ему в живот или в бедро.
Состав все набирал скорость. Если бы не вагоны со шпальником, он бы уже через десять секунд шел под пятьдесят. Но ничего, и на тридцати его не нагнать, а еще секунды – и будет пятьдесят, шестьдесят.
Все? Опасность осталась позади, он единственный хозяин паровоза, состава? Или?..
За несколько секунд перед тем, как он кинулся к кабине, один из солдат‑охранников вскарабкался на хвостовой вагон и, ступая по шпалам, направился в голову состава, проверяя, не спрятался ли кто среди шпал. Свалился солдат вниз после резкого толчка или же и сейчас таится на одном из вагонов? Нужно проверить.
Он открыл прошитую пулями дверцу, держась за поручни, повис на вытянутых руках, скользнул глазами по верхам вагонов.
Чутье не подвело его. Охранник с ППШ в руке был на второй углярке, балансируя, чтобы не упасть, приближался к ее краю, вот‑вот перепрыгнет на головную. Тютрюмов вернулся в кабину, перекрыл регулятор. Состав сразу сбросил скорость, и охранник, потеряв равновесие, кувырком полетел вниз.
Ну вот, теперь, кажется, точно все, близкой опасности сзади больше пока нет. Вернув регулятор в прежнее положение, Тютрюмов с полминуты глядел вперед, куда в прорезь между густыми хвойными деревьями убегала прямая, как натянутая струна, колея‑однопутка. От выпущенной Хлястиковым щедрой очереди рана на ноге, о которой до этой минуты некогда было подумать, напомнила о себе. Тютрюмов сел на пол, стянул сапог, оголил рану. Она не была опасной: пуля насквозь прошла икру, не задев кость.
Точно рассчитал, сработали слова о том, что майор Никитинский хочет руками Хлястикова убрать его, Тютрюмова, а потом уж разделаться и с Хлястиковым. Потому Хлястиков и растерялся. Иначе бы, когда Тютрюмов запрыгивал в кабину, бил бы не по ногам, а брал бы выше… Тютрюмов подумал об этом, быстро заматывая рану первым, что попалось на глаза, – рубашкой машиниста или его помощника. Ничего, заживет. Он вывернул голенище сапога наружу, опустил вниз, так, чтобы можно было натянуть сапог на перевязанную ногу, обулся и встал.
Радостное чувство свободы и одновременно тревожной неизвестности: что‑то ждет дальше? – охватило его, когда он встал за правое крыло паровоза на место машиниста и, подставляя свежему теплому ветру лицо, вглядывался в даль. Это чувство сродни тому, что испытывал треть века – вечность! – назад, когда они, группа юнцов‑боевиков, совершив экс на станции Миасс, захватили паровоз‑товарняк и, покидав на него мешки с деньгами, запрыгнули на локомотив и покатили прочь от станции, чтобы спустя полчаса бросить паровоз и скрыться в уральских горных лесных чащобах. Что‑то они тогда пели… «Марсельезу»? «Интернационал»? Кажется, «Марсельезу». Он помнил: пели одно из двух.
Не время предаваться воспоминаниям. Он уже удалился, наверное, километров на пятнадцать от «Жарковки», находился почти на полпути к разъезду Ботьино. Как он помнил, между Эуштинскими Юртами и Ботьино – глухая заболоченная тайга, ни одного населенного пункта. Но это – двадцать с лишним лет назад. Тогда ни лагеря, ни железнодорожной ветки к нему не было. Нужно срочно покидать паровоз. Вдруг да между «Жарковкой» и Ботьино еще какой‑то лагерь, сельцо или же избушка путейца‑обходчика, снабженная связью. Достаточно свалить на полотно дерево, бросить шпалу – и он в капкане, снова в лапах у майора Никитинского. Не дай Бог!
Поезд мчал на полном ходу, на пределе, громыхая колесами на стыках, скорость – за шестьдесят. Не забывая глядеть вперед на летящую навстречу дорогу, он все чаще переводил взгляд вниз. Обочь дороги под невысокой насыпью нескончаемо тянулось поросшее сабельником и камышом болото. Нужно скорей бросать поезд. Остановить? Ни в коем случае. Мигом найдут, где он вышел, догонят. Даже сбавлять скорость, чтобы прыгать, нет нужды. Мягко плюхнется, прыгнув по ходу в болотную воду. А поезд пусть мчит. Плевать – куда. В Ботьино. К Богу в рай. К царю. К большевикам.
Спустившись на нижнюю ступеньку лесенки, одной рукой он держался за поручень, высматривал в застойной болотной воде место поглубже. Вот, кажется, подходящее.
– Прыгай, – приказал себе Тютрюмов.
Он оттолкнулся от ступеньки, одновременно отнимая руку от поручня, прыгнул. В последний момент, когда он уже свободно летел в воздухе и ничего нельзя было поправить, он увидел торчащую из воды, покрытую зеленой ряской корягу, враждебно нацеленную обломком‑острием на него. «Жалко», – без страха успел подумать, прежде чем острие коряги вонзилось ему в живот…