Шрифт:
Интервал:
Закладка:
А вот с Моник все стало иначе. Я стал иным — начал, например, говорить. С самого первого вечера, когда мы уговаривали друг дружку выпить мерзкий «Гиннесс», мы с ней вели диалог, именно диалог, а не монолог, к которому я привык. Темы мы тоже выбирали разные. Мы обсуждали то, что происходит вокруг, например неумолимые механизмы бедности, обсуждали, меняется ли человеческая вера в нравственность, точнее говоря, в собственную нравственность, или она незыблема. А еще насколько мы склонны отворачиваться от знаний, угрожающих поколебать наши политические и религиозные убеждения. Мы обсуждали книги — прочитанные, непрочитанные и те, которые следовало бы прочесть, потому что они того стоят. Или потому что их чересчур расхваливают. Или просто потому, что они плохие, но ознакомиться с ними надо. Говоря о собственной жизни, мы всегда подводили под это некую общую идею, Моник называла ее la condition humaine[7], но ссылалась таким образом не на моего любимого французского писателя Андре Мальро, а на философа Ханну Арендт. Мы обстреливали друг дружку идеями этих и других писателей, однако без воинственности, а радуясь возможности потренироваться в самостоятельных суждениях в компании того, кому доверяешь, перед кем не боишься ошибиться и признать это. Порой мы спорили так, что искры летели, и однажды поздним вечером у нее в комнате, во время очередного яростного спора, подогретого парой бокалов вина, она отвесила мне подзатыльник, после чего бросилась на шею, и мы в первый раз поцеловались.
На следующий день она выдвинула мне ультиматум. Либо мы признаем, что у нас серьезные отношения, либо не встречаемся больше никогда. Как сказала сама Моник, она вовсе не влюблена в меня по уши, однако такой уговор ограничивает количество сексуальных партнеров, а для нее это обязательное требование: дело в том, что она боится венерических заболеваний, да, до смерти боится, то есть этот страх наверняка доведет ее до смерти, причем быстрее, чем любое венерическое заболевание. Я рассмеялся, она тоже, и я принял ее ультиматум.
Это Моник приучила меня к альпинизму. В детстве отец возил ее в так полюбившиеся скалолазам Вердонское ущелье и Сез.
В Англии, говоря начистоту, скал маловато, по крайней мере в окрестностях Оксфорда, но мой сосед по комнате, Тревор Биггз — полноватый, добродушный и рыжеволосый сын рабочего из Шеффилда, тоже фанатеющий по «Лед Зеппелин», — рассказал, что его друзья-альпинисты облюбовали Скалистый край неподалеку от его родного города. Тревор стал для меня своего рода «вторым пилотом». Общительный и веселый, он притягивал к себе и парней, и девушек, вокруг нас всегда собирались компании, и нередко девушки эти потом переключали внимание на меня. Еще у Тревора имелся старенький, но исправный фургончик «тойота-хайс», основным достоинством которого был обогрев сидений. И когда я намекнул, что, поехав навестить родителей, Тревор сможет карабкаться по горам, а на бензин мы скинемся втроем, раздумывал он недолго.
Следующие три года мы каждые выходные лазили по скалам. Дорога на машине занимала всего два с половиной часа, но, чтобы на альпинизм оставалось побольше времени, мы ночевали в палатке, в машине или, если погода была совсем невыносимой, у родителей Тревора.
В первый год по части альпинизма я быстро опередил Тревора — возможно, потому, что занимался с бо́льшим усердием и старался понравиться или, по крайней мере, не разочаровать Моник. Впрочем, до нее нам все равно было далеко. Нет, она была не сильнее нас, зато ее миниатюрная легкая фигурка взлетала на скалы с изяществом балерины, а о ее технике, умении сохранять равновесие и способности «читать» маршрут нам с Тревором оставалось разве что мечтать. Лишь добираясь до уступов, где требовалась физическая сила, я, а позже и Тревор начали опережать ее. Впрочем, своими успехами мы с Тревором все равно обязаны Моник, ее поддержке и дару радоваться нашим маленьким триумфам. И когда я или Тревор в очередной раз срывались и, ругаясь, повисали на веревке, Моник разражалась задорным смехом, мячиком отскакивающим от скал, а мы просили спустить нас вниз, но не от отчаяния, а потому, что хотели пройти весь маршрут заново.
Иногда — наверное, Моник считала, что Тревору это нужнее, — она расхваливала его даже больше, чем меня. Но я не обижался: ведь в конце концов я и любил ее за то, что она такая. На третий год я заметил, что Тревор стал относиться к скалолазанию серьезно. В нашей с ним комнате я повесил над дверью хэнгборд, чтобы тренировать пальцы, и если прежде Тревор в его сторону и не смотрел, то теперь то и дело на нем висел. При этом Тревор порой вел себя так, будто я поймал его с поличным. Словно пытался скрыть от меня, что столько тренируется. Но тело выдавало его. Когда в Скалистом краю палило солнце и мы стягивали футболки, я видел, что его тело, прежде пухлое, хоть и оставаясь таким же бледным, сделалось поджарым и сухим. И когда он, чуть смахивая на робота, проходил горизонтальные маршруты, перед которыми пасовала сама Моник, под кожей у него натягивались стальные нити мышц. На вертикальных трассах я по-прежнему опережал его, потому что старательно перенимал технику Моник, и тем не менее как соперники мы с Тревором почти сравнялись. Соперники — да, вот кем мы стали.
Примерно тогда же я стал много тусоваться. Хотя правильнее сказать — пить. Мой отец был завязавшим алкоголиком, это я с детства знал, и меня он тоже предупреждал. Вот только он говорил, что нельзя пить от тоски, а когда пьешь от радости — об этом он не говорил. Скалолазание, роман с Моник и тусовки пагубно сказались на учебе. Сначала это заметила Моник, что и стало поводом для нашей первой ссоры. Из этой ссоры я вышел победителем, наговорил колкостей, а Моник, расплакавшись, убежала.
На следующий день я попросил у нее прощения, сославшись на то, что в Греции крепкое словцо вообще в ходу, и даже пообещал пить меньше.
Некоторое время обещание я держал. Как-то раз я даже не поехал на выходные в Скалистый край — остался дома зубрить. Такое решение далось мне непросто, но деваться было некуда, близился экзамен, и я знал, что отец ждет от меня результатов не хуже тех, что были у моего старшего брата, окончившего Йель и сейчас занимавшего руководящую должность в семейной фирме. Однако из-за этой навязанной зубрежки я почти возненавидел все, что когда-то обожал, особенно литературу. Во мне бушевала зависть к Моник и Тревору, и я почти обрадовался, когда они уже в субботу вечером вернулись домой, жалуясь, что из-за дождя не прошли ни метра трассы.
Я с головой ушел в учебу и с Моник виделся теперь так редко, что она начала жаловаться. Это доставляло мне удовольствие, но странное, и проявлялось оно тоже странно. С самого начала я чувствовал, что Моник обладает надо мной большей властью, чем я над ней. С этим я смирился: она для меня — приобретение более ценное, нежели я для нее, так я считал. А значит, я все равно в выигрыше. Удивительно, но, уделяя ей все меньше внимания, я полагал, что уравниваю наши силы. Поэтому я заперся в комнате и погрузился в книги, а в день экзамена я, просидев пять часов в аудитории, наконец сдал работу и вышел, зная, что результатами будут довольны не только преподаватель и отец, но и Моник.