Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Он достал из сумки небольшую пачку писем, бегло просмотрел. Одно было из голландской андерграундной газеты, выходившей на английском языке, с просьбой написать о Сайгоне. Два — с чеками: от тестя и ирландской газеты. Письмо из Беркли, от жены. Он достал носовой платок, отер пот, заливавший глаза, и принялся читать.
«Я все-таки съездила в конце концов в Нью-Йорк, — писала жена, — провела там девятнадцать дней. Взяла с собой Джейни, и хлопот с ней особых не было. Опять вернулась на работу, как раз вовремя: крутим новую порнуху, самую тоскливую за всю дорогу. Тебе от всех привет, говорят, береги себя.
Нью-Йорк ужасен. Сорок вторая улица сейчас — это что-то невообразимое. По сравнению с ней Третья просто дом родной. Увидишь сам, как испортился город, когда в следующий раз пойдешь в то местечко на Бродвее, где всегда брал хот-доги. Я нарочно зашла туда — меня-то эти расклады, честно говоря, слабо колышут, не то что тебя. А еще проехалась в сабвее, на что, уверена, ты бы не отважился.
Съездила с Джейни в Кротон, навестить дядю Джея и его гудзонских большевиков. Мы с ней пошли на вечер в „Нешнл гардиан“[1], и я словно перенеслась в прошлое — все эти фолкеры и ручные негры. Кому-то пришло в голову сделать мексиканский стол, были марьячи[2]из Пуэрто-Рико, и народ рассказывал байки о своем друге Сикейросе. Не жди клубнички, на этот раз у меня ни с кем не срослось. Был бы Галлахер — другое дело, но его не было. Там все на него злятся».
Подняв глаза от письма, Конверс увидел уличного фотографа в гавайской рубашке, приближавшегося к скамье. Он поднял руку, показывая, что не нуждается в его услугах, и фотограф повернул к «Пассажу Эдем». Ковбои с улицы Ту До повыползали из укрытий, где проводили сиесту, и уселись на свои тут же взревевшие «хонды». Ветерок так до сих пор и не поднялся.
Конверс вернулся к письму.
«Самая жесть за все эти дни в Нью-Йорке — это как мы сходили на демонстрацию в поддержку войны. Мы были втроем — я выглядела почти цивильно, а Дон с Кэти довольно улетно. Поглядывали на нас косо. Чтобы в такое поверить, надо самому это видеть. Миллионы флагов и кругленькие польские священники, марширующие гусиным шагом за мальчишками-горнистами, украинцы с саблями и в меховых шапках, Немецкие ветераны ликвидации варшавского гетто, Братство бывших охранников концлагерей, Сыновья Муссолини, Союз Уродов. Немыслимо! Вот кто настоящие фрики, мелькнуло у меня, а вовсе не мы. Считаешь их цивилами, но видишь такое и понимаешь, что это какие-то упыри. Одна такая жирная ряха заговорила со мной. „Крысы выползают из своих нор“, — говорит. А я ему: „Слушай, мудила, у меня муж во Вьетнаме“».
Конверс снова оторвался от письма и поймал себя на том, что рассеянно смотрит на даму рядом.
Она улыбнулась:
— Письмо из дому?
— Да, — ответил Конверс.
«Когда я была там, в Кротоне, Джей спросил меня, что же это такое творится? Кругом. Говорит, мол, ничего не понимает, что происходит. Может быть, сказал он, стоит начать принимать наркотики. Этак с сарказмом сказал. Я ответила, что он чертовски прав, стоит. На что он мне: от наркотиков, мол, люди деградируют, становятся фашистами, упомянул о Мэнсоне и сказал, что скорее умрет, чем позволит себе свихнуться. А еще он сказал, наркотик ему не нужен, на что я чуть не заржала, — уж кому наркотики точно не помешали бы, так это ему. Я сказала, что если б он употреблял что-нибудь, то никогда не стал бы сталинистом. Он пробуждает во мне садистку. Что совершенно непонятно, ведь он такой славный. Наш спор напомнил мне один случай из детства, когда я была еще девчонкой и мы с Доди, гуляя с Джеем, прошли мимо парочки, черного и белой. Джей, естественно, принялся распространяться: мол, как это замечательно и прогрессивно, хотел просветить нас, детей. „Разве это не прекрасно?“ — говорит он. На что Доди, которому тогда было, наверно, не больше десяти, отвечает: „А я думаю, это отвратительно“. Доди всегда знал, на какие кнопочки с ним нажимать».
Конверс сложил письмо и взглянул на часы. Женщина отложила своего Кронина.
— Дома все хорошо?
— О да, — ответил Конверс, — все прекрасно. К родне съездили в гости, обычные дела.
— Спокойней для вас, молодых, заниматься своим делом, когда знаешь, что дома все в порядке.
— Совершенно с вами согласен.
— Вы работаете не на АМР[3]?
— Нет. — Он помолчал, подыскивая слово. — Я бао ши.
Бао ши — так вьетнамцы называют журналистов. А Конверс был вроде как журналистом.
— Ах вот как, — сказала дама. — И давно вы здесь?
— Восемнадцать месяцев. А вы? Как давно вы здесь?
— Четырнадцать лет.
Конверс не мог скрыть ужаса.
Серая кожа под глазами женщины была усыпана выцветшими веснушками. Казалось, женщина посмеивается над ним.
— Вам не нравится эта страна?
— Нет, — признался Конверс. — Не нравится.
— Там, где я живу, — сказала она, — гораздо прохладней. У нас растут сосны. Говорят, что там климат как в Северной Калифорнии, но я никогда не бывала в Калифорнии.
— Наверно, вы живете под Комтумом.
— Южнее. В провинции Нгоклинь.
Конверсу не доводилось бывать в провинции Нгоклинь, и он знал, что мало кому удавалось туда попасть. Он пролетал над ней, и с воздуха те места выглядели совершенно жутко — сплошной лабиринт темно-зеленых горных хребтов. Никто туда не летал, даже бомбить, с тех пор как «зеленые береты» оставили эту территорию.
— Мы называем ее Страной Бога, — сказала женщина. — В шутку.
— Понятно, — сказал Конверс. Он пытался представить: тело ее такое же тускло-серое, как лицо, и тоже в бледных веснушках или нет? — И что вы делаете там, в горах?
— Племена, что живут вокруг нас, говорят на пяти разных наречиях. Мы эти наречия изучаем.
Конверс заглянул в ее кроткие глаза.
Ну конечно.
— Вы миссионерка?
— Мы себя так не называем. Но другие — пожалуй.
Он понимающе кивнул. Они не любят этого слова. Оно напоминает об империализме и съеденных миссионерах.
— Должно быть, вы… — Конверс попытался поставить себя на ее место, — получаете большое удовлетворение от вашей работы.
— Мы никогда не бываем удовлетворены, — весело ответила она. — Нам всегда хочется сделать больше. Думаю, мы делаем благое дело, хотя, конечно, и нам посланы свои испытания.
— Одного без другого не бывает, верно?