Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И всё. Большего не дано.
Одиночество — то, в чем никому не позволял себя тревожить Гонза Грушецкий, двойная подкова в гербе, любимец богов, наблюдатель изнанки мира.
Смеркалось, парочки потекли с пляжа восвояси. Сумерки сползли с неба на землю, обнажая остро синеющее над Адриатикой небо. Прошуршали по берегу шаги, уже с пять минут неподалеку шушукались девчоночьи голоса. Рядом с ним на песок шлепнулся скомканный клочок бумаги. Сел, развернул записку, в ней значилось: «Если тебе меньше тридцати, подними правую руку, если больше — подними обе руки». Ухмыльнулся. Не оборачиваясь на хихиканье за спиной, поднял обе руки. Потом подумал, лег, поднял еще и ногу. Равнодушно пронаблюдал из положения лежа, как разочарованные подружки упархивают прочь, поигрывая прокачанными ягодицами. Вот, а вечер мог бы стать увлекательным. Женщины! Честность их никогда не привлекала. Впрочем, их общий суммарный возраст меньше одного его собственного, такие его не цепляли, хотя посмотреть приятно. Он и посмотрел. Потом закрыл глаза, закинул руки за голову и замер, впитывая последние лучи закатного солнца.
В Венецию он приехал переключиться, подумать об отвлеченном. Последний катер на сегодня упустил, да и бог-то с ним. Нырнет в брюхо кита он уже завтра. Да и что ему делать в ките? Хороший вопрос, на который новый ответ приносило каждое прожитое десятилетие.
Когда-то он думал, что движение — это жизнь. В смысле, что смысл ему даст объехать половину земного шара, а потом — еще половину. Но вот он обогнул это яблоко, висящее на древе грехопадения, несколько раз, а добра и зла не разобрал, уж очень равны они оказались на вкус. Потом он думал, что жизнь — это любовь, но любовь каждый раз оканчивалась, а жизнь продолжалась. Потом он страстно хотел приключаться и денег, и работа, обожаемая и изнуряющая равно, дала ему то и другое — как и седину в голову, а бес в ребре был всегда. А потом… а потом произошло вот это вот всё, расколовшее жизнь на до и после, болевшее фантомом, как сожранная нога капитана Ахава. Теперь-то он знал, что кит, за которым гонялся всю жизнь, и есть он сам. Кита звали адреналин. И полвека его все устраивало, до самого последнего лета, в которое окончательно понял, что все-то у него уже есть.
Одна проблемка: ему не хватало дозы.
Количество стран на земле конечно, нет бабы, у которой было бы поперек. Никак не хватало адреналина, чтобы вернуть былую яркость ощущений, чтобы получился приход — и потому всякий раз получалась ломка, всякий раз Гонза разбивался о жестокую опресненность реальной жизни. Причина пустоты, когда тебе нечего дать другим, тем, кто желает от тебя тепла, — в том, что тебе уже нечего дать самому себе. Хорошо, он достиг пределов обитаемого мира, прошел все тропы, звавшие его в грезах, любил всех женщин, которых желал. Деньги были, были крылья, была нора, логово, был секс, но не вставляло.
Не хватало адреналина.
Nec plus ultra. А дальше-то что?
Темные глаза мазнули его по груди, по лицу на выходе с пляжа, взглядом липким, как мед, как жидкий шоколад, но это было так привычно, что не обратил внимания на касание, нигде ничто не шевельнулось, просто отстегнул с парковки байк, глянул на трекер на запястье, садясь в седло. Десяточка всего сегодня… ленимся, ленимся, пан Грушецкий, это никуда не годится. На середине жизни почти каждый достигает Геркулесовых столбов и замирает натурально в остолбенении: дальше куда? Что за ними? Другой путь, другая жизнь? Суша и море резко обрываются, пропадают в небытии, на границе слуха грохочет отдаленный водопад, четко обозначая конечность вообще всего. У Грушецкого не было кризиса среднего возраста, потому что возраста у него теперь не было тоже. А вот кризис, похоже, был. Серенькая двухполоска, осыпанная по обочинам листвой окрестных кустов, прямо по полотну, по правой стороне разрисована сердечками, подстертыми уже от трения шин, похожими на мыльные пузыри, предпоследнее пронзено стрелой, два последних переплетены. Люди все-таки очень зациклены на любви, добро бы на сексе, это он хотя бы понимал, но на любви? Зачем? Столько непонимания, лишней боли…
На пляже он никого не встретил, кроме людей. И не то чтобы был разочарован, прямо сказать. Иногда он очень уставал от своей побочной работы — присматривать.
Кондотьер сошел с седла, припарковав коня у ограды на виа Вольфганг Гете, промелькнул через двор до двери: пустые, необжитые за двое суток апартаменты, холодные стерильной чистотой, еще через сутки от него тут не останется и следа. Зажег свет, достал из холодильника кусок пармиджано, накрошил на тарелку, расколол в кулаке с полдюжины грецких орехов. Над кухонным столом, под каплей свисающего над столом матового стеклянного абажура заплескали крыльями ночные мотыльки, но шарахнулись в сторону, обалдело вмазались в черноту окна, едва лишь Грушецкий вошел и сел. Белое пополам с минералкой в бокале, открытый ноут, початый файл, так он проводил подавляющее большинство вечеров своей жизни.
Только текст, ничего кроме текста.
Каникулы не в счет.
Глава 2 Кондотьер
Острова лагуны
Следующий день почти целиком ушел на то, чтоб фланировать. Гонза приманивал внутреннего кита, кружил вокруг, загарпунивал, прикидывал, в какой бы ему впиться бок. Подсаживался на вапоретто, разрезавшие водную гладь — расплав аквамаринового стекла, такой цвет и свет от воды бывает только здесь — смотрел в волны, расслабленно щурился на солнце, соскакивал на берег… очередной топкий берег… искал опоры. Вся его жизнь в миниатюре. И думал, думал, думал до тошноты. Обо всем, что накопилось и требовало решения.
Быть в Венеции и не заехать на Торчелло, туда, откуда есть пошла Ла Серениссима — не зачет. Мурано-Бурано — это для девочек, слишком сувенирно, потом догонимся. Сан-Микеле, пожалуй, мимо, смерть в Венеции — это не про него, а на старое еврейское кладбище он зашел еще на Лидо. Острова разбросаны по глади морской дивного, небесного оттенка, как зефирки в какао, выбирай любой стеклянный, конфетный, не вспоминай о том, что это Венеция, где любая конфета может быть отравлена. Как