Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Зловеще блеснув на Крутеля Мантеля черными очками, Смок Калывок круто повернулся и направился к выходу.
В прихожей кабачка незнакомец в полувоенном френче легким движением вскинул на спину бочку “Горькой полыни” и, оттолкнув к стене ошеломленного кабатчика Лажбеля, вышел вон. На улице он согнал с губ жестокую улыбку, пригасил угрожающий блеск своих непроницаемо-черных очков и, немилосердно толкая встречных хламов и хламок, строевым шагом двинулся к семейному общежитию мусорщиков.
Мусорщиками назывались хламы, весьма далекие от парапсихологии и других утонченных наук, буйно процветающих на границе разума и таинственных глубин подсознания. Возможно, поэтому они занимались самой простой физической работой: прибирали захламленные за день улицы, ремонтировали старые постройки, варили “Горькую полынь”, а также чеканили “осьмаки” – монеты с изображением нынешнего правителя Бифа Водаёта. И хотя эти осьмаки согласно закону должны были распределяться между хламами в зависимости от направления ветра и цвета глаз, большая часть их оседала почему-то в карманах профессоров ФКПИ, богемовцев, хламов, близких по духу к богемовцам, и других аристократов. Поэтому ясно, как обрадовались мусорщики, когда незнакомый хлам, одетый в простой полувоенный френч, выкатил им дармовую бочку “Горькой полыни”. Такое случалось нечасто, а, возможно, и впервые в истории хламского государства.
Вскоре в семейном общежитии мусорщиков раздались крики и застольные песни. А еще через некоторое время Смок Калывок был признан “своим в доску” и большинство мусорщиков поклялось ему в вечной дружбе. После клятвы все до одного, кто еще держался на ногах, причесались одной расческой, что символизировало у хламов единство взглядов и полное взаимопонимание.
На следующее утро иностранец Шампанский проснулся от непривычных возгласов: “Направо! Налево! В две шеренги становись!” С удивлением прислушавшись к неприятному, как скрипящая пружина, голосу, Шампанский, тем не менее, от души себя поздравил, ибо он вообще любил себя поздравлять. “Никто этого не сделает лучше меня”, – справедливо полагал он. Затем Шампанский заглянул себе под подушку, чтобы убедиться, что его заграничный паспорт находится на своем обычном месте, ласково погладил аксамитовую, с гербом какой-то страны, обложку и выглянул в окно. Он был весьма удивлен, увидев мусорщиков, которые короткими перебежками, согнувшись, как бы прячась от неизвестного врага, со всех сторон приближались к Дворцу Правителей. По характерному блеску в кустарнике, растущем перед окном особняка, Шампанский узнал вчерашнего незнакомца в полувоенном френче – так могли блестеть только его черные очки. И тут иностранец вспомнил, что Дворец испокон веков никем не охраняется. Он еще немного понаблюдал за взбесившимися мусорщиками и направился на кухню, ибо жизнь его была расписана по минутам, и завтрак был для Шампанского важнее самых извилистых зигзагов хламской истории.
Тем временем под звон оконного стекла, разбиваемого мусорщиками, Смок Калывок ворвался в Тронный Зал. Повелитель Страны Хламов Биф Водаёт как ни в чем не бывало тихо посапывал, откинувшись на бархатную спинку своего уютного трона-качалки.
– А ну, слазь! – выдохнул прямо ему в ухо Смок Калывок.
Биф Водает заспанно глянул на приземистую, туго обтянутую полувоенным френчем фигуру, тряхнул головой и собрался было снова уснуть, но претендент на трон грубо пнул его в плечо и как можно более грозно пробасил:
– Слазь, тебе говорят!
После этого повелитель хламов окончательно проснулся. Он с тоской оглядел широкие плечи и увесистые кулаки нового претендента и покрепче ухватился за подлокотники трона-качалки.
– Не могу, я всегда здесь сижу.
– Посидел, теперь дай посидеть другому, – злобно прошипел Смок и обеими руками ухватил Бифа Водаёта за грудки, пытаясь оторвать его от трона. Однако, хотя трон вместе с повелителем и поднялся над полом, тот не отпускал его.
– Все равно не слезу, – прохрипел повелитель и, набрав воздуха, заорал: – Воротник оторвешь, болван!
– Я тебе покажу болвана! – взревел Смок Калывок и кулаком огрел своего врага по лысому блестящему затылку.
Пальцы повелителя разомкнулись, и трон-качалка шлепнулся на свое обычное место. “Круг замкнулся!” – прошептал Биф Водаёт. Это были его последние слова.
Очень хочется описать настоящие живые чувства. Но поскольку существует страна, обнесенная Высоким квадратным забором, приходится примириться с тем грустным фактом, что никаких настоящих чувств в этой стране нет и быть не может. И хотя художник Крутель Мантель и аристократка Гортензия Набиванка охотно и много рассуждают про искусство и вечную любовь, но совершенно очевидно, что каждый из них попросту практикуется в красноречии” и, одновременно, любуется самим собою.
– Да, – говорит Крутель Мантель, – неплохо было бы поговорить о смерти в ее философском аспекте.
– Мне не страшно умереть – мне страшно умереть, – отвечает ему на это Гортензия Набиванка.
– Почему?
– Потому что мое сердце разбито и мне вовсе не до игры.
– Ну и что? Души хламов – это беспомощные бабочки в синей пустоте одиночества. И каждый из нас – беззащитная бабочка, заблудившаяся во мгле… Но все же какое это счастье – жить и любить!
– А мне дурно от оптимистов, которые всю жизнь только и делают, что притворно улыбаются. Я знаю: под упругой оболочкой их жизнерадостных улыбок прячется та же бездна взаимной черствости и равнодушия. Я завидую мусорщикам: как это чудесно – делать что-то своими руками, чувствовать, что ты живешь на свете не зря, а приносишь пользу, – вместо того, чтобы долдонить с утра до вечера о смерти, искусстве, парапсихологии и всяких там взрывах трансцендентального сознания.
– Вот и я хотел бы стать таким, как они, упроститься, что ли? Но боюсь, что с нашим багажом обратного пути уже нет.
Раздается грохот. Двери слетают с петель, и два пьяных мусорщика, радостно гогоча, хватают влюбленных и, невзирая на их протесты, волокут на улицу.
Последний романтик и гений страдания Гицаль Волонтай с огромным рюкзаком за плечами брел наугад по застланной плотным предрассветным туманом улице Тонких-до-невидимости намеков и напряженно вслушивался в то, как скорбно шаркают при каждом шаге подошвы его стоптанных башмаков. Он казался себе призраком, случайно угодившим в сырой и мрачный колодец хламского государства, прилетевшим из какой-то далекой загадочной вселенной и тщетно ищущим выхода из молочно-белого месива, замкнутого со всех сторон неприступным Высоким квадратным забором. Он казался себе одиноким духом, обреченным познать тоску и боль всех времен и всех поколений. И единственным реальным выходом отсюда, единственным спасением невольно стало видеться ему самоубийство…
Однако, что там – за таинственной чертой, отделяющей мертвых от живых? Вечная музыка или небытие, безрадостное и глухое? Вот он – тот самый мучительный вопрос всех бывших и будущих поколений! И что в сравнении с этим вопросом и эта мостовая, и он сам, и вся Хламия, – мираж и ничего более. И это существо, которое приближается к нему, Гицалю Волонтаю, этот бедный мусорщик, он” тоже осужден рано или поздно перейти роковую межу и исчезнуть там, откуда нет возврата. Так-то, брат мой, мы с тобой оба лишь скитальцы на этой пустынной земле…