Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Из всех пассажиров уцелел только один человек: гид-немец, который в момент аварии примерял новый горнолыжный шлем, видимо и сохранивший ему жизнь. С венской больничной койки, обколотый морфином, он рассказывал корреспонденту, что происшествие, конечно, было трагическим, но все его участники незадолго до того пообедали и потому умерли счастливыми. Похоже, воспоминания о страшном падении в каменистую расщелину каким-то образом стерлись из его памяти. А может, животы, набитые штруделем и клецками, и в самом деле смягчили удар — об этом мы уже никогда не узнаем. Камера надолго задержалась на его изуродованном синяками лице, надеясь, вероятно, что он скажет хоть что-нибудь утешительное убитым трем родным, но утешения не состоялось. Мне исполнился год, а потом и два, а мать все еще не оправилась от внезапно свалившейся на нее беды. История не сохранила сведений о моих первых шагах и первых смешных словах — сведений, обычно дающих ключ к тому, чем станет ребенок, когда вырастет. Жизнь представлялась маме мутной и неясной, как будто она смотрела на ту через грязное окно, которого ей не хотелось вымыть.
«Что происходит?»[1]— пел Марвин Гай, а ответа никто не знал.
Именно тогда брат уверенно взял меня за руку и увел с собой, в свой защищенный мир.
Первое время он, как луна, кружил где-то на периферии моей жизни, иногда притягиваемый любопытством, но чаще равнодушный, и, возможно, так продолжалось бы и дальше, если бы в один трагический полдень в Тироле туристический автобус не столкнулся с неумолимой Судьбой.
Он был на пять лет старше меня, и его светлые кудряшки в нашей брюнетистой семье выглядели так же неуместно, как и первый неподержанный автомобиль, который несколько лет спустя купил отец. Рядом со своими ровесниками брат казался экзотическим существом, а по ночам он тайком красил губы маминой помадой, а потом осыпал мое лицо быстрыми поцелуями, имитируя сыпь. Так он спасался от скучного консерватизма окружающего мира. Завзятый аутсайдер со своим бунтом.
Из меня вырос любознательный и развитой ребенок, в четыре года я уже умела читать, писать и вести беседы, понятные не каждому восьмилетке. Всем этим я была обязана не исключительным способностям и не акселерации, а только влиянию старшего брата, увлекшегося в то время пьесами Ноэля Кауарда[2]и песнями Кандера и Эбба[3]. В нашей распланированной, упорядоченной жизни брат был ярким и красочным исключением. Каждый день я ждала его возвращения из школы с почти физическим нетерпением. Без него в моем мире не хватаю чего-то очень важного. Да, честно говоря, не хватает и до сих пор.
— Бог любит всех-всех? — Спросила я у матери и потянулась через миску сельдерея за последним печеньем.
Отец отложил свои бумаги и поднял на меня глаза. Он всегда поднимал глаза, если кто-нибудь поминал Бога. Как будто ждал удара.
— Конечно всех, — ответила мать, и утюг на секунду замер у нее в руке.
— И убийц? — уточнила я.
— Да, и убийц, — кивнула мать, а отец укоризненно поцокал языком.
— И разбойников?
— Да.
— И какашки?
— Какашки — это ведь не живые существа, — совершенно серьезно объяснила мать.
— А если бы были живыми. Бог бы их любил?
— Думаю, любил бы.
Никакой радости этот разговор мне не принес. Выходило, что Бог любил всех, кроме меня. Я слизала последний слой шоколада и полюбовалась на белый холмик пастилы, внутри которого пряталось джемовое сердечко.
— А почему ты спрашиваешь? Что случилось? — поинтересовалась мать.
— Я больше не пойду в воскресную шкалу, — объявила я.
— Аллилуйя! — воскликнул отец. — Я очень рад.
— Но тебе ведь там нравилось, — удивилась мать.
— Больше не нравится. Мне только нравилось, что там поют.
— Ты можешь петь и здесь, — заверил меня отец, возвращаясь к своим документам. — Хочешь петь — пой.
— А все-таки почему? — не успокаивалась мать, чувствуя, что я чего-то недоговариваю.
— Нипочему.
— Ты не хочешь мне рассказать? — спросила она и осторожно взяла меня за руку. (Недавно она начала читать американскую книжку о детской психологии. Там утверждалось, что о своих чувствах необходимо говорить. Нам в результате хотелось замолчать навеки).
— Нипочему, — повторила я, почти не разжимая губ.
По-моему, все произошло из-за того, что меня просто не так поняли. Я ведь только предположила, что Иисус Христос родился по ошибке, в результате незапланированной беременности.
— Что значит незапланированной?! — в ярости вскричал викарий. — Интересно знать, откуда у тебя взялись такие богохульные мысли, гадкий ты ребенок!
— Не знаю. Я просто подумала.
— Подумала? А может, ты думаешь, что Господь будет любить тех, кто сомневается в Его Божественном замысле? Так вот, тут вы очень ошибаетесь, мисс! В угол!
Его твердый палец указал на место моей ссылки, и я побрела к стулу, стоящему напротив облезлой зеленой стены.
Сидя на нем, я вспоминала о том вечере, когда родители зашли в мою комнату для разговора.
— Мы хотим кое-что с тобой обсудить. То, что тебе внушает твой брат. Будто ты родилась по ошибке.
— А-а, — протянула я.
— Так вот, ты родилась совсем не по ошибке, — сказала мать. — Просто мы не планировали, что ты появишься. В смысле, не ждали.
— Как мистера Харриса? — уточнила я (этот человек нередко появлялся у нас прямо перед обедом, будто чувствовал, когда мы собираемся садиться за стол).
— Примерно, — кивнул отец.
— Как Иисус? — продолжав допытываться я.
— Вот именно, — неосторожно подтвердила мать. — Именно как Иисус. Когда ты родилась, это было чудо, самое прекрасное чудо на свете.
Отец сложил документы в потрепанный портфель и сел рядом со мной.
— Тебе совсем не обязательно ходить в воскресную школу или в церковь, чтобы Бог тебя любил, — сказал он. — И чтобы все остальные тебя любили. Ты ведь это и сама знаешь, да?
— Да, — кивнула я, но ни чуточки ему не поверила.
— Ты все сама поймешь, когда вырастешь, — добавил отец.
Я не собиралась ждать так долго. Я уже решила, что если этот Бог не может любить меня, придется найти себе другого, который сможет.