Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Конечно, она права. Она-то была честна. Да, но этот честный рот прижимался к мужской шерсти!
— Было бы лучше, если бы ты не изображала воздушных гимнастов с дирижером за три часа до того, как пришла целовать мне руку!
Он задыхался. Невыносимо постоянно видеть самую любящую, самую благородную, с таким чистым лицом — все время непостижимым образом видеть ее под дрессированным шимпанзе из оркестра, все время слышать, как она стонет под шимпанзе. Да, самая любящая. Кто еще из женщин любил его так, как она? В тот вечер в «Ритце», она была такой чистой, когда поцеловала ему руку. И потом, у нее в гостиной, она была такой юной и наивной у фортепьяно, такой серьезной и влюбленной. А за несколько часов до этого — под шимпанзе.
— Как тебе не стыдно так говорить со мной! Что я тебе плохого сделала? Я тогда тебя еще не знала.
— Пойдем, закрывай сумку.
— Значит, ты вот так спокойно позволишь мне уйти одной, ночью, в холод?
— Конечно, это грустно. Но что ты хочешь, мы же не можем жить вместе. Бери пальто.
Он поздравил себя с удачным ответом. Сдержанный тон был убедительнее, он как бы подтверждал реальность разрыва. Она плакала, сморкалась в платочек. Очень хорошо. По крайней мере в этот момент она точно предпочитала его Дицшу. Застегнув чемодан, она снова высморкалась и повернулась к нему.
— Ты отдаешь себе отчет, что у меня нет совершенно никого во всем мире?
— Приценись к палочке дирижера. — (Ох, если бы она только шагнула к нему, протянула ему руку, он бы прижал ее к себе и все бы закончилось. Почему она не подходит?) — Что, я вульгарен?
— Я ничего не сказала.
— Ты подумала! Для тебя благородство состоит в том, чтобы говорить сверхтонкие слова и не говорить другие, те, что считаются низкими, но при этом как раз делать, и чем чаще, тем лучше, всевозможные вещи, которые обозначаются этими низкими словами. Я сказал «прицепись к палочке дирижера» — и я вульгарен, ты кричишь об этом каждой своей ресничкой! Но ты, благородная, что ты делала с Дицшем в запертой на ключ комнате, пока твой бедный доверчивый муж ждал тебя с надеждой и любовью?
— Если плохо то, что я делала с Дэ…
Он горько расхохотался. Какая стыдливость, какая благопристойность! Она спала всего лишь с инициалом, она изменила ему, изменяла ему всего лишь с инициалом!
— Да, я понял, если плохо то, что ты делала с твоим Дицшем, значит, плохо и то, что ты делала со мной. А то я не знал! Но я за это дорого заплатил.
— Что ты хочешь сказать?
Да, он хоть искупил адюльтер адом любви в одиночестве, адом, продлившимся тринадцать месяцев, двадцать четыре часа в сутки, когда каждый день он ощущал, что она любит все меньше. Тогда как с этим счастливчиком-дирижером у нее были сладостные редкие встречи, вечный праздник, изысканное блюдо, приправленное присутствием несносного рогоносца.
— Что ты хочешь сказать? — повторила она.
Крикнуть ей, что сейчас, впервые за долгое время, они хотя бы вылечились от авитаминоза, что наконец им интересно вместе. Но что тогда останется этой несчастной? Нет, он уж избавит ее от такого унижения.
— Я не знаю, что я хотел сказать.
— Хорошо. Теперь будь любезен, оставь меня одну. Я хочу переодеться.
— Ты стесняешься снимать юбку перед преемником дирижера? — спросил он без убежденности, без страдания, машинально, ибо он устал.
— Прошу, оставь меня.
Он вышел. В коридоре он ощутил беспокойство. Неужели она способна нанести ему этот удар, вот так взять и уехать? Она вышла из комнаты с чемоданом, в элегантном сером костюмчике, который ему нравился больше всех, слегка напудренная. Как она была красива. Она медленно подошла к двери, медленно открыла ее.
— Прощай, — сказала она, бросив на него последний взгляд.
— Мне мучительно видеть, как ты уезжаешь в три часа утра. Что ты будешь делать на вокзале до семи часов? И кстати, зал ожидания закрыт на ночь. Лучше, если ты отправишься прямо перед отходом поезда, это будет все же не так утомительно, как сидеть на улице в холоде.
— Хорошо, я подожду в своей комнате до без двадцати семь, — сказала она, когда решила, что он достаточно настаивал и она может с достоинством принять предложение.
— Отдохни, поспи немножко, но поставь будильник, чтобы не проспать. Поставь его на шесть тридцать или даже на шесть двадцать, вокзал довольно далеко. Ну вот, я тогда с тобой прощаюсь. Ты уверена, что тебе не нужны деньги?
— Нет, спасибо.
— Ну, все. Прощай.
Вернувшись к себе, он снял белые перчатки, вновь взял плюшевого мишку, сменил ему сапоги на зеленые туфли и сомбреро на соломенную шляпу. Это развлекло, но ненадолго. Убедив себя, что хочет пить, он пошел на кухню, достал из шкафа бутылку лаймового сока и сразу же поставил на место. Вернувшись к себе, вновь надел перчатки, подошел к ее двери, постучался. Она стояла возле чемодана, скрестив руки, обняв себя за плечи, в халате, что его обрадовало.
— Прости, что побеспокоил, но я хочу пить. Где лимонный сок?
— В большом шкафу на кухне, на нижней полке, слева. — Но она тотчас же подумала, что, если он сам пойдет за соком, она его больше не увидит. Тогда она предложила принести ему сока. Он поблагодарил. Она спросила, куда принести сок, к нему или сюда? Он подумал, что, если она принесет к нему, она тут же уйдет.
— Сюда, раз уж я здесь, — сказал он безразличным тоном.
Оставшись один, он посмотрел на себя в зеркало. Белые перчатки красиво смотрелись на фоне черного халата. Вернувшись из кухни, она с достоинством поставила серебряное блюдо на стол, налила сок, добавила минеральной воды, положила серебряными щипчиками два кубика льда, помешала, протянула ему стакан и села. Заботясь о благопристойности, одернула платье, прикрывая ноги. Он вылил сок на ковер.
— Задери халат!
— Нет.
— Задери халат!
— Нет.
— Раз Дицш это видел, я тоже хочу видеть!
Не снимая ладони с колен, она начала всхлипывать, ее лицо исказилось в страдальческой гримасе, что вывело его из себя. У этой женщины хватает бесстыдства испытывать стыд, она смеет скрывать от него то, что показывала другим! Почему он должен быть единственным, кому ничего не показывают? Он долго и монотонно повторял просьбу задрать халат, уже не понимая смысла произносимых слов. Задери, задери, задери, задери! В конце концов, чтобы больше не слышать этот голос, обезумевшая, униженная, она задрала халат, обнажив длинные шелковистые ноги, показала ляжки.
— Вот, злодей, вот, злой человек, теперь ты доволен?
Ее дрожащее тело и заплаканное лицо были ужасны и прекрасны. Он шагнул к ней.
— Я твоя жена, — плакала она, так чудесно оказавшись под ним, и отдавалась ему, и он отдавался ей, они бились друг о друга, как волны прибоя, и она просила его не быть с ней больше злым и повторяла, что она его жена, и он обожал свою жену, бьющуюся о него. О, любовное забытье, о, песнь сражающихся тел, о, изначальный ритм, главный ритм, священный ритм. О, глубокие удары, сладостная смерть, которая переходит в улыбку, дарящую жизнь, вечную жизнь.