Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Помогло?
– Нет. Я до сих пор пишу так, что меня можно сразу без экзаменов принимать в доктора. Но, с другой стороны, я рано начал выигрывать математические олимпиады, так что мама смирилась. Почерк был не самой большой проблемой.
– Нет?
– К примеру, однажды я маме на полном серьезе чуть квартиру не сжег.
– Курил? – Я изобразила строгость. – Со спичками баловался?
– Я никогда не курил, если уж на то пошло. Но увлекался физикой, поэтому время от времени что-то подрывал или уничтожал каким-нибудь еще способом. Однажды я готовил так называемое огненное торнадо – это про атмосферное давление, закон Бернулли.
– Спасибо за пояснения, мне сразу все стало понятно. Закон Бернулли! Теперь-то у меня ни одного вопроса не осталось, – фыркнула я.
Герман вздохнул, как в свое время вздыхал папа, если ему приходилось снисходить до меня и говорить на одном языке. А теперь Файка периодически так же закатывает глаза.
– Если вкратце – берешь металлическое ведро, туда помещаешь специальную емкость с горючим, в моем случае – со спиртом, затем это все закрепляешь на крутящемся круге. Там, конечно, требуется подготовительная работа. Потом поджигаешь спирт, крутишь круг, и язык пламени закручивается в воздухе, получается красиво и авантажно. Огненное торнадо, по-другому и не опишешь.
– Думаю, твоя мама предпочла бы, чтобы ты курил.
– Я сделал торнадо для кружка юных физиков, захотел попробовать заранее свое ведро и круг кручения. В принципе, у меня все получилось. Торнадо было – что надо, буйное и гудящее. Я разволновался и от экстаза раскрутил круг чуть больше, чем надо, и мое ведро слетело. В общем, на полу оказался разлит горящий спирт. Можешь себе представить счастье моей мамы. Она на шум заходит ко мне в комнату, а у меня на полу пожар. И я скачу между языками пламени, как шаман из индейского племени. Она меня чуть не убила. После того, как потушила огонь, конечно.
– Я ее бы не винила за это, – против воли улыбнулась я.
– Никто бы ее не стал винить. Она была умной женщиной. Мама купила мне «Зенит». Дорогущий по тем временам фотоаппарат, она, конечно, его с рук взяла, подержанный. Но ты просто не можешь представить себе, насколько я был счастлив.
– И больше ничего не поджигал.
– Так далеко я бы не стал заходить, я же был физиком. Конечно, всякое бывало. Мамино условие – чтобы не дома и чтобы в живых оставался – я выполнял. А дома я занимался фотографией.
– В кладовке?
– Да. Девятнадцатый «Зенит», ты, скорее всего, вообще о таких не слышала – пленочный, очень хороший фотоаппарат. Зеркальный видоискатель. Сейчас никого особенно не удивишь фотографиями, каждый второй – фотограф. Курсы, все такое. Но когда я увлекался фотографией, пленочные фотоаппараты еще были в ходу, и мне больше всего нравилось проявлять пленки. Я и сейчас считаю, что у фотографий, сделанных таким способом, больше жизни, больше души, что ли…
– Гера, зачем ты мне все это рассказываешь? – спросила я вдруг.
Он замолчал, разом вспомнив, что он тут вовсе не для того, чтобы наслаждаться обществом друг друга, не для того, чтобы рассказывать старые истории, не для того, чтобы быть вместе со мной. А зачем? Он потер лоб и кивнул, прикусив губу. Напряжение в лице выдавало его с головой.
– Я тебе принес старые фотографии, Лиза. Я подумал – ты бы хотела их иметь.
– Фотографии? – удивилась я.
– Я много фотографировал у вас дома. Нет, не смотри на меня, как на маньяка-извращенца. Я вообще много фотографировал, везде. В институте, на улице, случайных людей, случайную красоту, машины любил фотографировать. У вас дома было много праздников, всяких посиделок. Твой отец – он любил быть среди людей.
– Его вообще было хлебом не корми, дай что-нибудь отпраздновать, – кивнула я.
– Причем это могло быть как начало работы, так и ее окончание.
– Или даже середина, – рассмеялась я.
– Я нашел пленки, когда разбирал кладовку. Достаточно много, на самом деле. Мама хранила их в безупречном порядке, в сумке в кладовке. Большая часть, честно говоря, ерунда. Даже я не помню, зачем сделал эти фотографии. Но на некоторых вы. Ты, Фая, Павел Владимирович, Маргарита Венедиктовна, мои однокурсники.
– Я хочу посмотреть, – кивнула я. – Ты прав.
– Я так и подумал, что ты захочешь. Поэтому и принес. Я думал просто оставить их… Надо было так и сделать.
– Надо было… почему? – спросила я, уже не сопротивляясь. Какая-то глупая шутка вселенной, сбой в матрице. Мы не будем вместе. Мне казалось, что будем… но нет, это мне просто почудилось. Когда кажется, креститься надо.
Вместо ответа Герман протянул мне обратно мой ноутбук, а поверх плюхнул Майкину огромную книгу. Наклонился, достал из-за колонны мусоропровода с пола сумку. Черная пухлая сумка с миллионом молний. Капелин раскрыл ее посередине и достал увесистую пачку плотных изображений, распечатанных на фотобумаге разного размера. Некоторые картинки съехали, их границы не были четкими. На некоторых виднелись следы, подтеки реактивов. Сделано вручную, handmade, его руками. Я стояла, не зная, куда деть компьютер. Фотографий было больше, чем я ожидала. Прошлое внезапно влетело в мой холл перед лифтом теплым весенним ветром. На одной из фотографий мой папа, еще живой, еще с нами, стоял посреди нашей просторной кухни и смеялся. Рядом с ним – пара студентов со стопками листов в руках. Я присела на корточки, положила компьютер и книгу на плитку пола и осторожно, как белого голубя в ладони, взяла фотографии в руки. Я чувствовала слезы на щеках, для женщин такие слезы – обычное дело.
Этих фотографий не было в нашем архиве. Я не так часто видела отца в работе, больше помнила его в парках, пинающим шишки мысками своих ботинок. Я видела его – с мученическим выражением лица – в магазинах, пока он покорно и терпеливо ждал нас с мамой и обновками. Я помнила его расслабленное лицо со сползшими на нос очками, когда он засыпал перед телевизором. В наших альбомах он был уютным и домашним, он был моим папой. Поэтому сейчас я с такой жадностью вглядывалась в одухотворенное, наполненное смыслом и идеей лицо моего отца, выступающего перед огромной аудиторией около бесконечной доски. Я находила его среди других мужчин в костюмах – на конференции. Я с удивлением замечала свое собственное юное лицо в толпе смеющихся людей – у нас дома.
– Какая я смешная, господи, с этими идиотскими косичками, – невольно хихикнула я, на секунду забыв о том, что происходило между нами – между мною и Германом, и о том, что он мне не позвонил.
Кажется, он тоже забылся, потому что протянул ко мне руку – длинную, как телевизионная штанга – и вытер своим платком слезы на моей щеке.
– Не смешная, нет, – сказал он ласково и грустно. – Какая угодно, но не смешная.
– Так что ты мне скажешь? – спросила я у Фаины. Она, как и я, в этот момент тоже сидела на широком подоконнике на кухне с телефоном в руках. Эта привычка была у нас обеих с детства. В нашей квартире на Ленинском проспекте были большие окна с огромными подоконниками, и мы обе любили сидеть на них и рассматривать жизнь по другую сторону стеклянного аквариума. Смотреть, как расцветали и облетали деревья, как наполнялись машинами и к ночи опорожнялись ровные полосы шоссе, как менялся цвет неба в зависимости от времени суток. Эта привычка осталась на всю жизнь. Мы обе продолжали забираться на подоконники, притаскивая с собой телефоны, и болтать обо всем на свете, разглядывая мир – она с десятого этажа, я – с пятнадцатого. Даже когда Фая перебралась жить к своему идеальному парню, она не перестала сидеть на подоконнике, хотя черт его знает, как она туда помещалась – подоконники у Апреля узкие, не всякий цветочный горшок пристроишь-то. С моей пятой точкой я бы ни за что не влезла.