Шрифт:
Интервал:
Закладка:
К этому моменту Тефтелева вечеринка должна была вот-вот обрести второе дыхание. За окном шел дождь. Вода журчала по толю крыши и, разбиваясь мелкими брызгами о носы, лбы и губы деревянных горгулий, слюной стекала по оконным стеклам. Накануне шел снег, а за день до того дул штормовой ветер, а еще раньше – город сверкал под солнцем, как в апреле, хотя на календаре было начало февраля. Странная это пора в Вашингтоне, псевдовесна. Тут тебе и день рождения Линкольна, и китайский Новый год, и сиротский сквознячок на улице: вишни расцветут еще не скоро, и, как поет Сара Воан, весна, наверное, немного запоздает{83}. Обычно компании, подобные той, что собираются будними днями в «Старом Гейдельберге» выпить вюрцбургского и спеть «Лили Марлен» (не говоря уже о «Душечке Сигмы-Хи»{84}), неизбежно и неисправимо романтичны. А каждому настоящему романтику известно, что душа (spiritus, ruach, pneuma){85} не что иное, как воздух; и совершенно естественно, что атмосферные возмущения отзываются в тех, кто эту атмосферу вдыхает. Так что климат вмешивается не только в общественные дела – праздники или туристские развлечения, – но и в частные, словно эта пора составляет в фуге года стретто{86}: непредсказуемая погода, бесцельные любови, бездумные обещания; и эти месяцы пробегают как во сне, тем более что позже, как ни странно, ветры, дожди, страсти февраля и марта никогда не вспоминаются в этом городе, как будто их и вовсе не было.
Последние басовые ноты «Богатырских ворот»{87}, пробившись сквозь перекрытия, пробудили Каллисто от его неспокойного сна. Он все еще держал в ладонях птичку, прижимая ее к своей груди. Улыбнувшись вжатой в перья голубой головке и усталым выпуклым глазам, Каллисто подумал о том, сколько ночей ему еще предстоит отдавать ей свое тепло – до полного выздоровления. Он провел так уже три дня: это был единственный известный ему способ лечения. Лежащая рядом с ним девушка шевельнулась и, закрыв лицо руками, заскулила. Перекликаясь со звуками дождя, донеслись первые нерешительные и ворчливые утренние голоса других птиц, прятавшихся в кроне филодендронов и веерных пальм: алые, желтые и голубые пятна, вплетенные в руссоистскую фантазию оранжерейных джунглей{88}, поглотивших семь лет его жизни. Герметично закупоренная оранжерея была крошечным островком порядка в городском хаосе, чуждым капризам погоды, государственной политике и всяким гражданским волнениям. Методом проб и ошибок Каллисто добился экологического равновесия, а девушка помогла ему достичь художественной гармонии, так что колыхание растений, движения пернатых и двуногих обитателей сливались в едином ритме, как части превосходно отлаженного мобиля. Конечно, опасаясь за целостность своего убежища, они с девушкой больше не покидали оранжерею. Все необходимое им доставляли прямо сюда. Сами они не выходили наружу.
– Как она там? – прошептала девушка.
Она лежала как рыжевато-коричневый вопросительный знак, глядя на него своими неожиданно открывшимися большими и темными глазами, и медленно моргала. Каллисто тронул пальцем перышки у основания птичьей шеи и мягко их погладил:
– Я думаю, идет на поправку. Гляди, заметила, что ее друзья просыпаются.
Еще в полусне девушка различала звуки дождя и птичьи голоса. Ее звали Обада; полуфранцуженка-полуаннамитка{89}, она жила в своем странном и одиноком мире, где облака, аромат цезальпинии, горечь вина, случайные щекочущие прикосновения к коже неизбежно воспринимались подобно звукам – звукам музыки, периодически прорывающимся сквозь ревущую тьму диссонансов.
– Обада, – сказал он, – пойди посмотри.
Она покорно поднялась, добрела до окна, раздвинула занавески и, чуть помедлив, сказала:
– Тридцать семь. Все еще тридцать семь.
Каллисто нахмурился.
– Со вторника, – сказал он. – Никаких изменений.
Три поколения назад Генри Адамс в ужасе смотрел на Энергию; Каллисто испытывал то же по отношению к Термодинамике, внутренней жизни этой энергии, осознавая, подобно своему предшественнику, что Святая Дева и динамо-машина олицетворяют собой как любовь, так и энергию{90}; что обе они есть одно; и что, следовательно, любовь не только движет солнце и светила, но также заставляет вращаться юлу и прецессировать туманности. Собственно, последний, космический аспект и беспокоил Каллисто. Как известно, космологи предсказывают тепловую смерть Вселенной (что-то вроде Лимба{91}: форма и движение исчезают, тепловая энергия выравнивается во всем пространстве); хотя метеорологи изо дня в день разбивают их доводы утешительным разнообразием сменяющих друг друга температур.
Но вот уже три дня, как, несмотря на изменчивую погоду, ртуть застыла на тридцати семи по Фаренгейту. Не доверяя предзнаменованиям апокалипсиса, Каллисто поглубже зарылся под одеяло. Его пальцы сильнее сдавили птицу, словно он хотел получить пульсирующее, болезненное подтверждение скорой перемены температуры.
Заключительный лязг ударных сделал свое дело. Тефтель с содроганием пробудился в тот самый момент, когда синхронное качание голов над корзиной прекратилось. Несколько секунд было слышно растворявшееся в шепоте дождя шипение пластинки.
– Аааррр, – объявил в тишине Тефтель, с тоской глядя на пустую бутылку.
Кринкл плавно повернулся, улыбаясь, и протянул Тефтелю косяк.
– Старик, тебе надо догнаться, – сказал он.
– Нет-нет, – возмутился Тефтель, – сколько вам повторять, парни. Только не у меня. Поймите же, Вашингтон кишмя кишит легавыми.
Кринкл задумчиво посмотрел на него.
– Ну, Тефтель, – сказал он, – тебе просто ничего больше не хочется.
– Хочу похмелиться, – простонал Тефтель, – больше ничего. Выпить чего-нибудь осталось?
– Шампанское, я думаю, кончилось, – сказал Дюк. – Текила в ящике за холодильником.
Они врубили Эрла Бостика{92}. Тефтель остановился в дверях кухни, мрачно глядя на Шандора Рохаса.
– Лимоны, – чуть подумав, обронил он.
Он добрел до холодильника, достал три лимона и лед, после чего, нащупав бутылку, приступил к спасательной операции. Начал он с того, что, разрезая лимоны, пустил себе кровь, после чего принялся двумя руками выжимать из них сок, пытаясь при этом ногой колоть лед.