Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— По-моему, он никого не может любить, — сказала она. — Не может, и всё! Знаешь, есть такие люди, они всё принимают, но дать ничего не могут.
— Он такой, — согласилась я с нею. — Именно такой.
— Ну и пусть! — воскликнула она. — Пусть так! Я-то люблю, и для меня в одном этом уже радость, я благодарна ему не только за эти стихи, а за то, что он есть и я его люблю. Люблю, и точка! И я знаю, он написал эти стихи не потому, что любит меня, а потому, что я люблю его. И ему теплее жить оттого, что его любят. И пусть будет теплее…
Вот такая она была, моя подруга, толстая, неуклюжая Валя, лучшая наша ученица, главный редактор «Нескучного сада»…
Я перелистываю журнал дальше. Каждая страница связана с каким-то давним, непогасшим воспоминанием.
Вот очерк самой Вали о московских улицах и переулках, о том, почему они называются так, а не иначе, вот мои рисунки, а вот стихи Лешки. Он очень стеснялся показывать их. Он тайно от всех давно уже писал стихи и прислал их по почте в школу, в адрес нашего журнала, подписав по примеру Зденека псевдонимом.
Псевдоним он избрал себе очень громкий — «Пламенный».
Мы прочитали эти стихи на редколлегии и решили не публиковать их. Тем более, что автор был нам неизвестен.
Но однажды, дня за три до выхода журнала, Лешка подошел ко мне и, надрывно кашляя, стал расспрашивать, какие материалы появятся в журнале.
Я сказала ему, что у нас будут стихи, очерки и рассказы.
Лешкино лицо оживилось. Он сразу перестал кашлять.
— Чьи стихи? — выпалил он. — Пламенного?
Я посмотрела на его пылающее лицо и неожиданно для себя ответила:
— Да. Пламенного.
Мы немного поспорили с Валей. Ей стихи Лешки решительно не нравились, и потом она считала, что просто уже поздно помещать их — номер вот-вот должен выйти.
Но я уговорила ее. Мне было очень жаль Лешку, и в конце концов даже в настоящих журналах очень часто помещают плохие стихи. Пусть их потом нещадно ругают, но все-таки их же печатают…
А Лешкины стихи, хотя и неуклюжие, написаны от души, очень искренне, и нельзя Лешку отбивать от журнала. Ведь даже у самых лучших поэтов первые стихи зачастую получались неудачными. И Лешка, кто знает, может, когда-нибудь распишется, и покажет себя, и станет великим поэтом. И тогда спросят:
«Кто первый напечатал его?»
И он скажет:
«Школьный журнал».
И все будут говорить, что мы первые, еще в школе, угадали в Лешке великого поэта…
Одним словом, я потратила пуды красноречия и добилась-таки своего: стихи были опубликованы.
Это были плохие стихи. Все, кто читал их, понимали, что они из рук вон плохие, и только Лешка не понимал ничего. Он полагал, что никто не разгадал его псевдоним, и с равнодушным, отсутствующим видом подходил к читавшим журнал, спрашивая небрежным тоном:
— Интересно?
— В общем, неплохо, — ответил ему как-то Зденек. — Есть даже просто интересные вещи.
— Какие? — спросил Лешка, с трепетом ожидая ответ.
Зденек бросил на него медленный взгляд из-под ресниц.
— Разные. Стихи вот только очень неудачны…
— Какие? — упавшим тоном спросил Лешка.
Зденек рассмеялся.
— А ты не догадываешься?
Псевдоним Лешки ни для кого не остался секретом.
Даже самые маленькие дразнили его:
Мы с вами, товарищи за границей,
Которые будут с буржуями биться.
Это были заключительные и еще не самые плохие строчки Лешкиного стихотворения.
Больше Лешка не давал нам свои стихи. А когда Зденек как-то спросил его, пишет ли он стихи, Лешка с важностью ответил:
— Для такой ерунды у меня нет времени.
— Врешь! — неумолимо сказал Зденек. — Просто у тебя ничего не получается…
Не найдя что ответить, Лешка предпочел обидеться.
16
Однажды, это было в Сокольниках, Гриша Четверг сказал, что уезжает от нас.
Помню золотой, октябрьский, не по-осеннему теплый день. Мы бродили по просекам Сокольнического парка. Роберта не было — он работал в первую смену и обещал приехать от двух до трех на Оленью Просеку.
Он приехал в половине четвертого. Приехал не один — с Гришей.
— Здравствуйте и прощайте! — с места в карьер сказал Гриша.
— Почему «прощайте»? — спросили в один голос я и Валя.
— Объясню, не спешите.
Он прилег на траву, пахнувшую тлеющими осенними листьями, заложил руки за голову.
— Так куда же ты уезжаешь? — спросила Валя.
— На строительство железной дороги в Среднюю Азию.
— Вот оно что… — пробормотал Лешка.
— Не могу долго на одном месте, — сказал Гриша. — Мне в райкоме сказали, там люди очень нужны, вот я и решил… Филармония…
Он сощурил свои выпуклые серые глаза.
— Сегодня шел из райкома и думал о себе. Обычно как-то нет времени о самом себе думать, а тут иду и думаю: вот прожил на свете двадцать семь лет, сумма солидная, как-никак разменял тридцатку, а что я сделал? Чем помог революции?
— Ты же строил Комсомольск-на-Амуре, — сказал Лешка.
— Строил. А до этого еще в Полесье жил, избачом работал. Кулаки в меня стреляли. Только им, как видите, не повезло.
Лешка осторожно взял его за руку.
— Не уезжай, Гриша…
Он сказал серьезно:
— Надо. Я не поеду, другой откажется, а кто строить будет?
Он был прав, и все-таки было очень жаль расставаться с ним. Мы привыкли к нему, привыкли к его голосу, к бесчисленным пьесам, к любимой поговорке «филармония».
Казалось странным, что больше не придется видеть всегда чем-то взволнованного, чудаковатого, немного смешного, удивительно доброго и бескорыстного нашего друга.
Он уехал через несколько дней. Уехал радостный, счастливо возбужденный, уже далекий от нас. В его чемодане, обвязанном шпагатом, наверное, кроме книг, не было ничего. Впрочем, он забрал с собой все свои пьесы.
Мы провожали его. Мы бежали за вагоном. Он стоял на подножке, махал рукой и кричал нам какие-то слова, которые заглушались стуком колес.
Таким он запомнился нам: веселый, стоит на подножке вагона, ветер треплет его черные жесткие волосы, и он кричит что-то неслышное, уносимое ветром.
17
С Нескучным садом связаны многие годы моей жизни.
Когда я была совсем маленькой, эти два слова «Нескучный сад» казались мне сияющими, окрашенными в веселый, золотистый цвет. Нескучный сад! Там всегда радостно, бьют фонтаны, цветут цветы, летают чудесной окраски птицы.
Вместе с друзьями я бегала здесь на лыжах, и встречный ветер свистел в ушах, и с деревьев