Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Он вздохнул и переменил позу – вытянул правую ногу между ящиками со стружкой и чугунным литьем и подождал, пока в ней не возобновится кровообращение.
В конце смены Он отползал сюда каждый час минут на пятнадцать, потому что место было закрытое и не просматривалось охраной. Он ждал записки два месяца и дождался.
Потом Он незаметно кивнул бригадиру.
И Поп-викарий сделал вид, что работает еще усерднее, водя напильником по отливке. Хуго-немец еще ниже склонился над верстаком, стараясь как всегда от свистка до свистка, – ничего не поделаешь – дойч-воспитание. И остальные: Клипса, по кличке Мясо, искусно филонил, покуривая в кулаке раздобытую у пангинов сигарету. Ван-Вэй, поклонник Цинь Ши-Хуана – императора, который построил Великую Китайскую стену, с завистью косился, не решаясь попросить затянуться; а Мексиканец, привычно шевеля губами, отрешенно тянул псалом: «Не ревнуй злодеям-м-м… не завидуй делающим беззаконие-е-е… ибо они, как трава, скоро будут скошены, и, как зеленеющий злак, увянут… и выведи, как свет… Ох-х-х…», или еще что-то подобное – откуда ему знать.
В общем, все как обычно до тошноты, если бы не внимательный взгляд Попа и робкий Ван-Вэйя, и воодушевленный Мексиканца, и Хуго, и ничего не подозревающего Клипсы по кличке Мясо.
Как обычно и даже чересчур, и Он подумал, что Клипса – это их козырная карта, туз, меченая шестеркой. И теперь надо было правильно разыграть ее, и сорвать банк.
Он кивнул, и Поп, бывший управляющий компанией «Роял Нигер» в Западной Африке, имевший когда-то счет в Центральном Швейцарском банке и виллу на озере Ньяса, верный своей привычке, кривовато ухмыльнулся так, что розовый шрам, не зарастающий щетиной, поехал гармошкой и сделал его обладателя похожим на разбитного лондонского кокни.
И сразу бригада ожила: белобрысый Хуго, облапав Ван-Вэйя, что-то шепнул ему на ухо, и китаец, матрос желтой флотилии Сицзян, стражник Ивового рубежа, колодник императорской тюрьмы, а теперь просто – раб горы Мангун-Кале – Отчей Горы, согласно закивал головой, оскаливая под пустой губой редкие зубы (каждую десятую смену какой-нибудь пангин ради забавы брил его ржавым штыком), Мексиканец, потомок мешитеков и касиков из рода Анауака, а затем – просто собиратель опунции в Тлапакое, перестал читать молитву и, закатив глаза под потолок, радостно заулыбался, один Клипса нагловато – двумя пальцами – блаженствовал со своей сигаретой, ни о чем не подозревая, как не должен подозревать петух о кипящей кастрюле.
– Я дослушаю курс в Оксфорде… – мечтательно сказал Поп и скупо улыбнулся.
– Я поставлю святой матери большую свечку… – смиренно прошептал Мексиканец и отрешенно закатил глаза.
– Я женюсь на прекрасной Ло… – неуверенно признался Ван-Вэй, обдирая свежие струпья с губы, – и стану лоцманом, а может, – главным суперкаргом великой Вдовы Чанга? если… если она еще правит…
– А я, пожалуй, напьюсь… – хитро поморщился Хуго. – Уж я-то знаю, что делать! – И состроил самую глупую мину.
А я, подумал Он, пойду искать ружье Падамелона. И еще Он подумал, что каждый из них так давно сидит под землей, что уже и забыл, для чего они живут и как они жили, потому что прошлая жизнь для всех них, – как красивая сказка.
Один Клипса – без роду и племени – ничего не произнес, а подозрительно покосился на остальных, – зачем мечтать, когда есть сигареты и дармовая похлебка.
В общем, конспираторы из них были аховые. Так что сразу было видно, что готовится побег и не просто одного человека, а целой бригады, да еще самым наглым способом. И надо быть идиотом-пангином, чтоб ничего не заметить и тут же их всех еще тепленьких с такими радостными лицами и полных дерьмовой надежды не упечь в отдельную камеру или сразу – на «штырях-зуботычках» петралонам, которые рано или поздно вытянут из тебя все жилы, чтобы остальным в железных клетках неповадно было и чтобы кто-нибудь, не приведи господь, не надумал совершить то же самое, а вел себя паинькой и до самого последнего момента верил пустым обещаниям о счастливом конце. А вот об этом конце думать совсем не хотелось, потому что, судя по многим признакам, он мог наступить в любую смену. И тогда однажды их просто не выпустят из клеток и даже из жалости не расстреляют, а бросят подыхать здесь в шахтах на километровой глубине, отключив все электрические системы и вентиляцию, и тогда трудно представить, что начнется в кромешной темноте и чем все кончится.
Он не смог терпеть эти радостные лица и не стал искушать судьбу, а прополз по масленому полу и поднялся над верстаком, чтобы впереться взглядом в центральную вышку с наблюдателем, где под стеклянным колпаком пангины устроили себе рай с кондиционированным воздухом и шлюхами в униформе, которые подавали им кофе и обслуживали под разлапистыми пальмами в кадках.
В этот момент пангины были заняты телевизором, и даже дежурный, которому положено было не спускать глаз с работяг и даже не садиться, а вышагивать по круговой эстакаде всю смену – все свои двадцать пять километров, – вывернув шею, уставился в экран, и по его безбородому лицу бродила слюнявая ухмылка.
– А дальше? – спросил Он у Хуго, продолжая прерванный разговор и встретившись взглядом с Попом.
Поп – прекрасный, великодушный Поп. Бригадир. Великий психолог. Таинственный анализатор ситуаций, раскладчик карт любого действа, единственный и непревзойденный, – даже он не мог предвидеть своей смерти, словно она не стояла у него за спиной.
Да, думал Он, и я тоже ничего не смогу поделать ни для него, ни для кого другого, даже если захочу, очень захочу, даже если решу, что в этот раз ошибся. Как я хочу ошибиться, и я, наверное, ошибся… Он сжал кулаки: то, что жило в нем так долго, что Он даже не знал, откуда и зачем взялось, да и вряд ли мог знать, то, что придавало ему силы – надежда, как ступень к последующему, то, что вело, пусть порой даже навязчиво, порой – до одури, так что временами ему казалось известным наперед, – ведь оно тоже имело свои правила, – думало, планировало будущее, и Он почти, ну почти, знал их или думал, что знает, как оно все это делает или сделает в следующее мгновение, – не имело в данный момент никакого смысла, как не имеет смысла лунный свет или морской прибой. Просто с каждым разом у него была причина все меньше сомневаться и больше верить себе. Это было странное чувство – чувство бессмертия и чувство знания будущего; точнее, Он не мог их разделить, и они сливались для него в нечто единое, и Он приспосабливался к нему так долго, что и не помнил уже, когда начал понимать себя. Единственное, Он не знал, следует ли вмешиваться в то, что и так должно случиться.
И на этот раз Он тоже не пришел ни к какому решению, ибо, сколько ни старался вмешаться, это приводило только к лишним страданиям для тех, о ком он заботился, и Он дал слово, что никогда-никогда не будет вмешиваться, пусть даже ему будет очень больно и плохо после всего этого.
– … а дальше этот сукин сын мне и говорит, – продолжил Хуго, – пойдешь и принесешь для господина генерала подушку и перину. Вроде, как это прогулка в соседний супермаркет или к тетушке Гретте на день рождения. Естественно, я стою, как чурбан, по стойке смирно, руки по швам, локти врозь, как положено, сапоги начищены заморской патентованной ваксой – ребята притащили, и от меня на три метра по уставу воняет барабанными палочками – дезинфекционным дерьмом СР-11 так, что полковник морщится и тычет себе в нос платок в одеколоне. Небось, у какой-нибудь красотки одолжил. Эта свинья сидит, икает от французского коньяка, а наш боров рассуждает, какими мы должны быть гостеприимными и какие классные у него разведчики – цепные собаки, одним словом. Он меня, дурака, еще за окном купил, со всеми потрохами. Знал, что слышно далеко. Вот, значит, тогда я второй раз и сорвался, если считать первым училище, из которого меня сержантом и выперли. Видать, на роду написано помереть сержантом. А хоть бы и генералом! Не люблю, когда об меня окурки тушат. Отец, полковник бундесвера, из-за этого чуть инфаркт не получил. В деревню мы, значит, тихонечко ночью поползли – окопное дерьмо размазывать. Накануне я в один такой окоп под обстрелом свалился, а там трупы – поверишь, неделю мясо не мог есть. Я ребятам о генеральской перине – ни слова – стыдно. Думаю, вроде, как барахлишко попутно и захватим. Как уж назад – и не планирую, хотя каюсь, минное поле только проходами прорезано, да и то минут за двадцать до нашей вылазки и, естественно, знаешь, как всегда, – не до конца. Ползешь, заденешь за какую-нибудь железку, мина или нет? и холодным потом обливаешься, кто его знает, как она установлена с натяжением или на удар. Доползли. Ребята что надо. Свое дело знают. А в деревне – никого… пусто! Разделение как раз по фронту и прошло. Даже в штабе дивизии не догадывались. Но тогда об этом, ясное дело, никто не знал. Я, конечно, связного в штаб с запиской, мол, так и так, противник отступил в «неизвестном направлении, преследую», то бишь веду разведку по всем правилам – по уставу, не зря его в меня вдалбливали, как сегодня Кенто – «Отче наш…», а сам с ребятами вперед, догонять. Двадцать километров пехом и еще один под огнем, потому что они лупили со страха во все стороны и по всему, что движется. А про перину полковник через неделю вспомнил. Генерал, оказывается, проверяющим был, ну и влепил «неуд» за халатность – противника, мол, проворонил, а я, естественно – крайний, ублажатель, и загремел в штрафняк. Хорошее было время, вначале «оно» только раз в месяц щелкало. Щелкнет, и воюй дальше, это уж потом… потом идешь, например, километр, другой – и никого, трофей одни… – Сержант прищелкнул языком и выдохнул из себя воздух. – Да… потом…