Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Странным и фальшивым все было. Слишком ярко-притягательное небо и бесцветно-прохладное море. И даже буфетчица Натали с таким милым, женским лицом под рыжей, привлекательной челкой, когда поворачивалась или делала вид, что поворачивается и уходит вглубь павильона, представала сразу невидимой, черной тенью, которая сливалась с плоским жирным мраком за ее спиной.
– Завтра же издам приказ, – заговорил Перец, – набирать в охрану глухих, а главное немых, чтоб не трепались за столом, или сдам в дело к Чачуа. А?!
– Бросьте, братишка, господин директор, старая гвардия предана вам как никто иной, – ни капли не смущаясь, ответил Вольдемар, по-прежнему улыбаясь сладкой восточной улыбкой и играя влажными глазами, как барышник на ярмарке.
Деревья у кинотеатра тоже были фальшивыми, декорациями, выпиленными из картона и раскрашенными зеленой краской.
– Выхода нет, – коротко посетовал Перец. – Но если скажу, лезгинку станцует, будешь танцевать, дорогой?
– Это мы запросто, – согласился бывший шофер. – Зачем, братишка, раздувать огонь.
Только асфальт под ногами был горячим и самым что ни на есть настоящим, в плевках этого фальшивого Директора и в его душных мыслях.
– Вот так все, чуть что – в штаны, – глядя прямо в глаза, вздохнул Перец. – Нет хороших собеседников. Так что б по душам под водочку со слезой и барашком у горной речки, в тени арчи, так чтобы развернул душу и все выложил, но чтоб без обмана, чтоб я сразу все понял – вот тогда по высшему разряду – чисто и ясно и творить хочется без оговорок и запинаний. Тогда б я вот так… – И он вытянул плоскую, бескровную руку и сжал в кулак.
– Собственно… – начал Он, холодея от предчувствия.
Он хотел сказать, что все понимает, что если спросят, Он сам все расскажет и о книге, и об авторах. Только не стоит так разговаривать на оконечностях и двусмысленно, потому что вон у Вольдемара почему-то все время отклеивается ус и нос, словно пластилиновый, от жары съезжает на рот, а на правой руке семь пальцев вместо пяти, усыпанных грубыми перстнями.
– Не надо-о-о… дарогой, – словно угадав его мысли, с грузинским акцентом пропел Директор, – не надо, а то а-а-абыжу…
И наступила пауза, и они смотрели на него во все глаза и ждали с жадной плотоядностью, что Он скажет, выложит им, чтобы понять этот мир – чужой и странный для них, чтобы не потеть под солнышком от натуги, а с чувством полного удовлетворения говорить: «… и вовсе не такие они умные эти людишки, а только большой важности надуваются в мерзости своей земной…»
И Он сказал, меряя увиденное и услышанное только своими мерками:
– Пора мне… – И приподнялся.
– Куда же? – с какими-то деланным непониманием пропел Вольдемар, сунув руку за пазуху, чтобы вытащить заветный пистолет.
И сейчас же, визжа на тормозах, из-за угла кривоватой улочки и сладко дышащих кипарисов, мягко приседая, выкатилась большая черная машина и из распахнутых дверец вдруг вывалились (десятки, сотни) огромные и сияющие Падамелоны в шапках-ушанках и с дамскими зонтиками в руках и приплясывающей походкой направились к ним, а такой умный и фальшивый господин Директор, с неземной легкостью рассыпавшись на множество двойников, разведя руки и приседая, как на выходе, понесся навстречу, твердя заведенно:
– Вот мы все и обсудим, вот мы все и обсудим…
И голове ясно и четко откуда-то с выси голосом Падамелона пронеслось: «Не жди…»
И тогда Он понял, что Падамелона уже нет и никогда не будет и что это не люди, а просто живые тени, их мысли из книги, и что сейчас с ним что-то должно случиться – страшное и мерзкое, подлое и неумолимое, навечно заключающее в свой водоворот, как мысли и высказывания Директора, как одноклеточность и плотоядность шофера Вольдемара, как пьянство и старость Падамелона. И тогда Он поднялся и просто ткнул ладонью в черную колкую тень за спиной Водельмара, над его изумленными глазками и перламутровым пистолетом, под визг надушенной Натали: «Караул!!!»
Ткнул, накрутил на кулак и что есть силы дернул.
И тотчас, словно захлопнулось, прокатилось по плечам, обдало гремящей волной, скрутилось кровавым узлом, – пожалело; и Он снова стоял посреди озера, и рядом, задрав морду на длинной шее, сидел Африканец и изучающим взглядом смотрел на него карими глаза и даже пытался повилять своим обрубком. И тогда Он вставил ноги в лыжи, взял палки, вздохнул и, не оглядываясь, пошел прочь из этого леса, подальше от города, от заблуждений и страхов, к розовато-холодным отсветам на горизонте, к тому, что звало и пело – к Великой Тайне.
1.
С самого начала им везло и все шло гладко, словно по накатанной дороге.
К концу смены Он получил записку.
Бумага давно стала редкостью, и записка была нацарапана на куске пластика.
Записку принес полоумный уборщик-негр Джо и делал вид, что счищает какую-то грязь с рифленого пола, пока Он копался в карманах.
Он дал ему мятную жвачку – последнее, что у него осталось и что сумел сохранить, несмотря ни на что: ни на тщательные проверки, ни на дошлых, пронырливых пангинов, ни на регулярные банные дни, когда всех скопом загоняли в большой бетонный ящик и поливали холодной водой, и называлось это «санитарной обработкой рабочей силы».
Негр не умел читать, но мог показать записку петралонам, и потому был опасен как свидетель. Почему Пайс доверял негру, Он не знал. Известно ли что-нибудь Сципиону о записке, станет ясно только после ужина, когда пальцеходящие пангины будут перестегивать ошейники, а стопоходящие петралоны появятся перед столовой, чтобы выбрать себе очередную жертву – как они делали всегда, как они сделают сегодня. И это был единственный шанс, но вполне реальный, и они с Пайсом вычислили его.
Он сунул негру кусок липкой резины с крошками приставшего табака. И негр обрадовался, растянул толстые, влажные губы и сразу прямо с бумагой запихал жвачку в рот, втянув впалые щеки, и глаза у него с мраморными в прожилку белками блаженно сощурились, затуманились. Потом он воровато оглянулся по сторонам и, припадая на левую ногу, поспешил по коридору, придерживаясь одной рукой за цепь, а другой ловко подхватывая с пола специальной щеткой невидимый мусор. Завод был образцово-показательным и стерильным, как операционная салфетка.
Записка была от Пайса.
В ней, путая русские и английские слова, словно барочный интеллектуал, он писал, что будет ждать их в шестом вентиляционном стволе сразу после ужина и что у него, у Пайса, все готово. А это означало, что с сегодняшнего дня в шахте 6-Бис каждую вторую смену будет производиться пуск, что наконец-то изготовлены ключи и что у побега есть все шансы завершиться благополучно, если, конечно, их не поймают прежде, чем они минуют внутреннюю охрану, прежде чем в шахте запустят двигатели, а им удастся нырнуть в шестой колодец, откуда начинался центральный сток, который вынесет их в черноречный каньон, и прежде, чем они выберутся за тридцатикилометровую зону, в сторону моря, если, разумеется, ее не успеют оцепить (да и будут ли оцеплять?), и если, конечно, наверху все то же самое, что было и полгода назад, и год, и столетие, и черт знает когда. В конце по-русски было приписано: «Осадим и этот кнехт!». Это была его любимая поговорка, но ему не хватало русского бахвальства, чтобы правильно ее произносить.