Шрифт:
Интервал:
Закладка:
За такую провинность хватило бы и месяца в карцере, но нет – того кошмарного месяца, когда она корчилась в безжалостном свете, посасывая время от времени кожаный переплет Библии, того месяца оказалось недостаточно, поэтому у нее отняли еще и учебу. Всего одно нарушение, а расплачиваться она будет вечно, целые две жизни в неволе. Классная комната, куда ей теперь путь заказан, – единственное сносное место во всей тюрьме, единственное место, напоминающее о ее прежней жизни, в отличие от лазарета с этими его цветами, с этими жалкими намеками…
Шаги.
Элизабет застыла в постели, глаза закрыты. Может, еще удастся притвориться спящей. У нее новая соседка по камере, Дженни, это она тут бродит, это ее шаги. Они прожили вместе всего неделю – потом Элизабет заболела, – но она как сейчас видит: пальцы Дженни сплетены, кутается, как в болезнь, в ореол терпения, космы с проседью, руки разъедены химикатами, жутковато красивое лицо. Почему она сюда приходит? За те тринадцать лет, что они провели под одной крышей, они с Дженни обменялись лишь парой слов: «Теперь ты здесь живешь» и «Да». Это было две недели назад, когда Элизабет вернулась из карцера и увидела, кого к ней подселили. Элизабет слышала о Дженни и ее смиренном молчании, видела, как она драит полы в коридорах, выставляя себя этакой безропотной страдалицей. Мало радости жить с таким существом. Но зачем Дженни ее навещать? Зачем, когда они друг другу никто, просто запертые вместе тела?
Еще один шаг, и еще. Всего лишь медсестра. Элизабет открывает глаза. Никого.
Она поворачивается на бок и хватается за живот.
Она почти готова променять маячащее отсутствие Дженни на ее безучастное присутствие в этом зашторенном закутке. Дженни вообще лучше характеризует ее отсутствие, сама она – не более чем сосуд для своей отрешенности. Про отрешенность Элизабет давно заметила. Дженни ничего не хочет. Ничего не любит. Никогда не жалуется. Все эти годы ни с кем не общалась. Так чего же она здесь маячит, когда ее тут даже нет? Спи, Элизабет, просто спи. Все это неважно. Болезнь закручивает тривиальное в гипнотические спирали; когда болеешь, самые невыносимые банальности наливаются смыслом. Как эти цветы. Зачем на них так злиться? Это же просто кусочки пластика, у них нет собственной воли. А Дженни молчит только потому, что ей нечего сказать, и навещала она тебя только потому, что ей нечего делать, к тому же это было всего один раз. Один раз, пару дней назад, пока ты притворялась спящей.
Нет, ничего загадочного в Дженни нет. Было время, когда Элизабет стала бы наблюдать за ней – завороженно, украдкой – из-за того, что та совершила. Представляла бы Дженни на переднем сиденье пикапа. И, глядя на ее обыденное лицо, видела бы его другим. То же самое лицо, только сначала до, а затем сразу после. Элизабет разворошила бы в себе отвращение, и это отвращение означало бы, что для нее еще не все потеряно.
Но то было раньше. Она давно потеряла интерес к мотивам, к подробностям чужих преступлений. Даже топор не вызывает вопросов. Мать, которая любит ребенка всем своим существом, и так всегда в шаге от топора, один взмах – и готово. Ненависть, любовь – все смешалось в крупице шепота, когда слова уже не имеют значения, когда малыш почти уснул и унести его дальше можно одним голосом. А подует во весь дух – колыбель на землю бух[7]. Можно петь совсем тихо – слова сами стиснут зубы. Дитя все равно упадет.
…И все же (размышляет Элизабет краешком сознания сквозь сон, седативные и пыльный запах пластиковых цветов) было время, когда Дженни чего-то хотела.
Три или четыре года назад в тюрьме устроили голосование. Брат одной заключенной хотел пожертвовать фортепиано. Начальница собрала их в комнате отдыха и показала место, где будет стоять инструмент.
«Вы этого хотите?» – спросила она. Увидеть начальницу тюрьмы – коренастую даму с приветливым лицом и квадратным подбородком – большая редкость. Еще большая редкость – голосовать. Только почему, удивлялась Элизабет, выбрали такой странный вопрос? Раз дают, отчего бы не взять?
Их спросили: «Кто за?» – и все, кроме одной, подняли руку.
Их спросили: «Кто против?» – и руку подняла лишь одна.
Странно, безумно странно вспоминать об этом теперь. Поднятая рука, казалось, была первым и единственным словом Дженни в тюремных стенах, и это слово парило над толпой заключенных, абсурдное и неуместное. Она так долго жила одна, что ей, похоже, больно было говорить. Поэтому странно было даже представить, что Дженни может чего-то хотеть или не хотеть. Странно было спустя столько лет увидеть у нее подобие собственного мнения, тихую, но твердую волю.
Ее рука одиноко застыла в воздухе, словно от удивления.
Элизабет просто чудо
Она резко просыпается, будто кто-то ее окликнул. Во рту пересохло. Ей снилась тюремная школа, снились мистер Эйбрам и мистер Дамьяни – учителя-волонтеры, два свободных человека, которые каждый четверг, неделя за неделей, преподают четырнадцати заключенным все, в чем хоть сколько-нибудь разбираются сами. Историю, музыку, поэзию, гуманитарные науки. Их счастливые голоса, спорящие о поэзии. Их учительские повадки, смущенный энтузиазм. Проверяя ее стихи, они писали на полях комментарии, совсем как настоящие преподаватели у нее в университете. Не просто галочки, не просто исправления. Настоящие слова.
Глаголы экспрессивнее.
Слишком много слогов. Прочтите вслух. Прохлопайте ритм.
Элизабет, просто чудо!
Последнее написал мистер Эйбрам рядом с одной строфой в ее сонете. Она до сих пор хранит этот листок. Раньше, разглядывая его в постели, она мысленно убирала запятую, чтобы «просто чудо» относилось не к стихам, а к ней самой, и отбрасывала восклицательный знак, в котором не было ни тепла, ни глубины. У мистера Эйбрама был мальчишеский почерк, а буквы так далеко отстояли друг от друга, что она легко могла закрыть пальцами – указательным и средним – запятую и восклицательный знак, не загораживая соседних букв.
Элизабет просто чудо
Элизабет просто чудо
Элизабет просто чудо
Читая эти слова, она не слышала голос мистера Эйбрама. Они не имели отношения к тому, кто их написал. Это был даже не звук, а просто чувство. Частичка ее. Мечта, к которой можно стремиться… Просто чудо…
– Элизабет.
На стуле у кровати сидит капеллан. Когда он успел войти?
– Оставьте меня в покое, – говорит она. И с удивлением понимает, что вот-вот расплачется.
Капеллан улыбается, будто ему и не нагрубили вовсе, будто его появление здесь – приятнейший сюрприз. Это худой невысокий человек пятидесяти с лишним лет с большими глазами и лысой головой. Он достает баночку консервированных груш. Покачивает ею из стороны в сторону, призывно и в то же время с упреком, будто Элизабет – капризная девчонка, которая сама себя морит голодом.