Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Жить действительно было можно, только в туалет зимой приходилось ходить на улицу, потому что труба замерзала. Душ тоже работал с перебоями.
– Но это пустяки! Пустяки! – кричал он мне из мрака, покрывая шум воды и грохот посуды…
Все это были пустяки по сравнению с тем, что он видел в Дрездене, когда играл там (на волне распада берлинской стены)… Соскочил с темы, некоторое время говорил о каком-то немецком фильме про террористку, про ее галлюцинации, сплошной апокалипсис, его почему-то это очень занимало. Он не мог забыть ее глаза, ее губы, ее выражение лица, ее что-то мучило, какие-то агенты, ей всюду мерещились русские шпионы… Он говорил, говорил, темы менялись, как пластинки в музыкальном аппарате, он потряхивал шевелюрой, из него сыпались имена музыкантов, как опилки из потрепанной игрушки… Таким он и был, и дом их был такой же… Дом покосился, на одно око ослеп, другое окно заплыло так, что больно было смотреть. Построенный на очень рыхлом грунте, на обочине, дом за годы осел, как торговец на арбузах; казалось, не хватало какой-то малости, чтобы он рухнул.
Как только я к ним въехал, я тут же укрепил ручку на входной двери – прежде она постоянно оставалась в руке.
Были они прикольные. Играли в разных местах. Преимущественно в пабах или в каких-нибудь маленьких залах на каком-нибудь мероприятии, куда они втыкались как экстра-начинка, влезали в общую программу, когда уже на всех пришли, и зритель им был обеспечен. Играли они всегда одно и то же, или же мне так казалось. Какие-то Celtic moods[22]. Всегда найдутся блаженные старички и постклимаксные тетки, которые обожают легенды про друидов и всякую подобную дребедень, и чтобы под дудки, волынки, мечтательное пощипывание струн.
Сперва они меня таскали с собой. Я ездил с ними в Оденсе, где они выступали в пабе «Жираф»; там Пол учинил пьяную разборку с каким-то дебоширом, который сказал, что их кельтские напевы – сплошная скука. С ним нельзя было не согласиться. Это действительно была скука. Они возили меня на голландский фестиваль, где выступали Manfred Mann's Earth Band; там он завел меня за кулисы и представил всей банде как «русского писателя, пишущего по-английски». Подвел к каждому, чтобы пожать руку, и каждый раз, когда я пожимал руку, он шептал: «Ты даже не представляешь, чью руку пожимаешь! Ты даже не представляешь, чью руку сейчас пожимаешь!..»
Мне быстро надоело с ними кататься. Меня нервировали перемещения. К тому же он так топорно водил. Ездить по островам было тошно. Дороги все время вились, и меня укачивало. У самого Пола случались приступы паники. Он все время сворачивал к одной и той же теме: у мужчин в его возрасте часто случаются удары…
– Так это, видимо, заведено, – говорил он нервно. – Как только за сорок, так – удар! Мало у кого не было удара после сорока!
Я совсем не мог этого понять, столько раз от него это слышал, он меня этим просто завораживал. Стоит, похмеляется и приговаривает:
– Мне сорок три, сорок три! Самый срок, самый срок! – Будто призывал инфаркт.
Ему словно не терпелось: нужен был удар, просто необходимо было перенести удар! Удар его не убьет, а весу прибавит. Он после удара будет на всех смотреть глазами человека, перенесшего удар! О, это будет уже такой бард, такой друид! Столько всего перенес… и в Африке чуть не умер… и в Дрездене на обломках играл… из берлинской стены камень выдолбил… тут еще удар…
– Удары бывают разные, – говорил он философски. – У одних отнимается рука или нога, у иного потеря памяти, у кого что!
Перечислял своих родственников, у кого уже был удар. Кто-то умер, кто-то стал паралитиком, а кто-то – ничего, как с гуся вода, удар и удар… Когда на него нападали приступы паники, он становился невообразимо многословным; он и так тараторил, как сорока, а во время приступов паники его речитатив становился просто сумасшедшим, я не успевал расчленять слова, я понимал их уже по наитию… Единственным лекарством от всех болезней, которое он признавал, была выпивка. Причем, если это был желудок, надо было пить ром; если это были нервы, надо было пить пиво; если это была простуда, надо было пить горячее вино, а если нестояк – виски, виски выручает всегда, as far as women are concerned!..[23]
Но все это были пустяки, пустяки… Думаю, если б они не крутили так часто фильмы вроде Midnight express, Deadman walking, In the name of father, etc., etc. Если б не их бесконечные разговоры о свободе в мистическом понимании слова, о так называемой «spiritual life», жизни после смерти, медитациях, йоге и тому подобной ерунде, я бы у них долго продержался. Если бы мог стойко переносить запах псины и Corrs, я бы жил у них до конца своих дней! Или вообще вечно! Как знать! Потому что только бессмертный может переносить все эти компоненты вместе, не испытывая при этом отторжения, или, по крайней мере, святой.
Они часто куда-нибудь уезжали. Это было на руку… Я мечтал о том, чтобы на них валили толпы, чтоб на них шли сотнями, и они бы укатывали в турне по Дании на месяцы, и не только по Дании – по всей Скандинавии, по всей Европе, в мировое турне, на годы, годы! А я бы преспокойно жег в одиночку их дрова, пил вино, поедал консервы, не оказывая существенно заметного влияния на их бюджет; о да, это была бы благодать со всех сторон. Я б им простил все их недостатки. Было бы идеально, если б они однажды уехали и не вернулись, уехали в турне и решили где-нибудь остаться или не смогли б вернуться в силу каких-нибудь обстоятельств, жили бы в каком-нибудь райском местечке и мне писали бы, чтоб я за собакой присматривал да за домиком с садом, и еще – денег бы слали, о да! Тогда бы я там точно завис лет на семь-восемь, семнадцать-восемнадцать, жил бы там да в ус не дул, вино попивал да джемы поглощал из погреба, пока не осточертело б. Выуживал бы окушков из озерца. Сажал бы лук да марихуану на огороде. Воровал бы у соседей дрова… в лесу было полно валежника…
В их доме было нечто такое, что меня успокаивало. Когда я оставался один, у меня в груди все затихало. Писал, пил вино, иногда прикладывал свои руки к чему-нибудь. Гулял с собакой вдоль обрывистого берега (собака была послушной, трогательно прижимала свои огромные уши, косила на меня, вглядывалась в море, будто высматривала своих хозяев). У меня появилась идиотская привычка с ней говорить; особенно приятно было поливать грязью хозяина, но потом я перестал это делать, рассудив, что собаке лучше меня было известно, какой дурак был ее хозяин. Мы останавливались возле уродливых кривых деревьев – толстые стволы были прижаты ветром к земле, буквально стелились, прорастая в траве, как анаконды. Я садился на такой ствол, покачивался, смотрел – то в море, то под ноги себе, – вздыхал, думал о письме от матери, всплывали какие-нибудь строчки из него (жизнь устроена так глупо, как будильник, стрелка выпала, и не можешь сказать, который час), думал и курил…
Подолгу не видал ни Ханумана, ни Потаповых с Иваном. Не знал, как там продвигаются дела с кабиной или чем-то еще… И не желал знать. Я вдруг откололся и стал самим собой, вполне независимой человеческой единицей. И человека во мне стало больше!