Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Она будет красавица, – сказала маме Зарина.
– Она останется здесь, – сказал Георгий, – я так решил. Марго, ты хочешь здесь остаться? – обратился он ко мне по-осетински.
Я радостно засмеялась (кошка в этот момент случайно попала лапой в миску и стряхивала воду).
– Видишь, она смеется! – воскликнул Георгий. – Значит, хочет!
– А почему Марго? – спросила мама.
– Мария – твоя мать. Она одна Мария. Как ты ее зовешь? Маша? Нет, мне не нравится. Марго. Я буду звать ее Марго, – сказал Георгий.
Ни мама, ни Зарина ничего не ответили. Они никогда с ним не спорили.
– Пойдем, я тебя провожу, – сказала Зарина, когда мама меня уводила.
– Мне нужно уехать. Работать, – сказала ей мама.
– Не волнуйся за Марго. Я буду с ней, если твоя мать уедет.
– Спасибо тебе, – сказала мама.
– Не благодари, – ответила Зарина.
– Почему? – Этот вопрос мама задала по-осетински. На чужом языке неудобные вопросы и признания даются легче, чем на родном.
– Георгий давно не был так счастлив, – ответила по-осетински Зарина, – я за него волновалась. Он тосковал. Марго... он похож на молодого отца сейчас. – Зарина улыбнулась. – Она даст ему силы. Если он счастлив, то и я счастлива. Езжай, спокойно работай.
Так я осталась у бабушки. Все то ощущение счастья, солнца, силы и радости, что есть во мне, было заложено там. В этом маленьком селе. Этими людьми.
...Мы с бабушкой идем на другой конец села к старой бабушкиной приятельнице усатой старухе Варжетхан, той самой известной на всю округу гадалке. Варжетхан, как всегда, сидит на лавочке перед домом, опираясь на палку, дремлет и цыкает на расшумевшихся детей. Варжетхан гадает на бобах.
– Варжетхан, как она там? – спрашивает бабушка. Речь идет о моей маме, которая давно не звонила.
Старуха бросает бобы.
– Бегает туда-сюда, хлопот много. Деньги скоро пришлет.
– А приедет?
– Приедет, конечно. Подарки привезет.
– Она там здорова?
– Болела немного, кашляла, сейчас уже все хорошо, – раздраженно ответила Варжетхан, – слушай, зачем ты меня спрашиваешь? Сама же все знаешь! Ты мне лучше скажи, как мой сын? У него все хорошо будет?
– Конечно, обязательно.
– Он там здоров?
– Сейчас уже да, а так кашлял немного.
Они встречаются раз в неделю. Этот диалог не меняется ни на слово. И не нужно бросать бобы, чтобы узнать – каждый месяц мама присылает нам деньги, чтобы их заработать, носится по трем работам, осенью она обычно простужается, на Новый год приедет и завалит всех подарками.
Про сына Варжетхан бабушка тоже все знает. Его посадили за кражу, которую он не совершал, моя мама в последний приезд писала заявления, ходатайства, а бабушка, как представитель прессы и в отличие от Варжетхан ходячая, ездила его навещать. У Варжетхан отнялись ноги в тот день, когда забрали сына. Потом она начала ходить, но еле-еле.
Они молча сидят под яблоней. Варжетхан чертит узоры концом палки на песке. Бабушка смотрит, как мы играем. Наконец она встает, зовет меня, кивает Варжетхан, и мы идем назад, через все село. И так раз в неделю.
– Зачем мы к ней ходим? – ныла я.
– Поговорить, узнать про маму.
– Ты и так все знаешь. И вы не разговариваете, а молчите!
– Иногда нужно и помолчать вместе.
– А она правда гадалка?
– Для тех, кто верит, – да.
– А для тебя?
– Для меня она близкий человек.
Бабушка, конечно же, не бросила работу. Я путалась под ногами или в редакции, или в типографии. Иногда она забрасывала меня в расположенную рядом с редакцией парикмахерскую, где работал Казбек, Казик. Ее давний, еще с войны, друг.
– Я номер быстро сдам и заберу ее, – говорила бабушка.
Иногда я сама просилась подождать ее у Казика.
Я сидела и смотрела, как Казик точит опасную бритву, как взбивает мыльную пену, как нагревает полотенце.
Днем он выходил во двор, садился на ступеньках парикмахерской и мы обедали – целый помидор, огурец, крупная соль в газете, кусок пирога, курица, сыр. Себе Казик варил кофе. Мне наливал лимонад. У него в парикмахерской была голова манекена и один-единственный парик. Он разрешал мне рисовать манекену лицо и делать прически на парике. Мы никогда не разговаривали. Казик был немой. Во время войны немцы отрезали ему язык.
Нам и не нужно было говорить. Я знала, чувствовала, когда Казик меня зовет или просит чтото подать. С ним было легко молчать. Он учил меня брить. Я брала его любимую чашечку для пены, старую, обтрепанную кисточку, смешивала, взбивала. Он подставлял для меня скамеечку, сам садился в кресло, откидывал голову и делал знак рукой – мол, начинай, я готов. Я торжественно взбиралась на скамейку и намыливала пеной его щеки. Потом аккуратно, оттягивая кожу, проводила бритвой. Ровненько, аккуратно, смело, бритву вытереть, еще раз. Это так странно, как я думаю сейчас... Он не боялся доверить мне острую бритву. Не боялся, что я нечаянно порежу себя или его... Для меня это было игрой. А Казик совершенно спокойно сидел в кресле и улыбался. Потом я накрывала его теплой салфеткой и обрызгивала туалетной водой из флакона с резиновой грушей, которую нужно было нажимать.
Если бабушка задерживалась на работе, Казик брал меня за руку и вел домой. У ворот махал рукой – прощался и слал мне воздушные поцелуи. Я тоже махала ему.
Однажды моя мама привезла ему из Москвы в подарок одноразовые бритвенные станки. Казик достал один, покрутил, потрогал пальцем и отдал маме.
– Это же удобно! Я их еле достала! – обиделась мама.
Казик помотал головой. Ерунда. Нет. И демонстративно пошел точить бритву.
Когда я научилась сносно брить, Казик стал учить меня завязывать галстуки.
Он вставал перед большим зеркалом, ставил рядом меня, и мы вместе завязывали галстуки – он на себе, я на себе. Он показывал, я повторяла, глядя в зеркало. Он знал множество видов узлов. Откуда? Совершенно непонятно. Мы могли стоять так сколько угодно, пока я не устану.
– Казик, ты бы ее чему хорошему научил, – шутила бабушка. – Ей это знание в жизни пригодится?
Казик уверенно кивал головой.
– Ты считаешь, что есть мужчины, которые не умеют завязывать галстуки?
Он разводил руками.
Казик оказался прав. Мой муж не умеет завязывать галстуки. А я это делаю так, как научил немой парикмахер, – по-мужски, на себе.
В лучших подругах у бабушки ходила Анастасия Михайловна. Поэтесса Ася.
Все в селе считали ее сумасшедшей. Она сбежала из Ленинграда в осетинское село, как говорила сама, «в поисках вдохновения, в творческую командировку». Это, как решили местные жители, было главным признаком «болезни». Соседи не могли выговорить «Анастасия», которое сократили до «Асъя».