Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Вместе с тем я тогда сказал себе, что новость недостоверна и что Янош вот-вот придет и спросит, как дела у маленького поляка. «Действительно, Янош?» — еще два раза переспросил почтмейстер, когда тот, у дверей, рассказал о пуле в голову, я же оглянулся на одеяло Яноша, которое было рядом с моим, ведь Янош все эти дни лежал рядом со мной. Кто знает, почему он относился ко мне так по-дружески. Может быть, потому, что я все время покашливал, а отчасти, вероятно, потому, что мы с ним вдвоем были единственными санитарами-славянами. Не знаю, но когда мы где-то из разбомбленного поезда принесли в наш вагон старую железную печь, он вскипятил в мятой консервной банке несколько крошек хлеба и какую-то траву и принес мне «супу». И тогда кто-то сказал, что его несут, и эсэсовцы тоже уважительно высунули головы в проем. Сначала вдоль вагонов прошли двое в полосатой униформе, они несли что-то в сером одеяле, но ни головы, ни сапог не было видно. Однако тело было коротким, и почти наверняка это было тело Яноша. И еще я увидел человека с автоматом, шедшего за скромной процессией, потом я опять лег и накрылся с головой. Да, холодным был этот апрельский воздух, и я живо чувствовал, как холод пробирает меня насквозь. Конечно, я подумал и о том, что вагоны за локомотивом пусты, поскольку ночью под руководством Яноша закопали всех покойников, и что он будет лежать один; но еще больше мне думалось о том, что меня знобит, и что, скорее всего, у меня опять пойдет кровь. Конечно, я, хоть и накрылся одеялом, все же видел банку с супом недалеко от своего изголовья, и я поскорее переключил свое внимание на шум под вагоном, где бритая голова опять стукнулась о деревянное дно.
Время шло медленно. Бесконечно медленно оно тянулось и длилось еще целую вечность, прежде чем мы приехали на последнюю станцию Целле. Когда поезд остановился у высокого перрона, который на всех станциях немного приподнят из-за товарных поездов, вопреки безысходности положения, мысль на мгновение улетела к рельсам в свободном порту Триест, откуда когда-то давно перед рассветом отправили точно такие же вагоны для скота, только тогда бились о двери складов еще незнакомые прежде крики, между тем как сейчас вокруг стояла тишина. Был полдень, и над окрестностями висел неподвижный воздух, как будто ядовитый газ уничтожил все ростки жизни. Поэтому и конвоиры напоминали машины, покорные дыханию небытия, слившегося с недвижными предметами. И они совсем не кричали, они просто следили, как тела выползали из вагонов, они слушали крики тех, кто не смог выползти из сумрачных углов, поскольку они были слишком слабы для того, чтобы кости могли послужить им рычагами. Безнадежная тишина, заставившая замолчать до тех пор кричавших охранников, своим гибельным шепотом, однако, пробудила в этих существах, в которых еще теплилась жизнь, более явственный страх перед космическим одиночеством последнего часа. И мне следовало бы услышать их мольбы, а тем более помочь людям, которые обозначали свои просьбы только движением глаз, беспокойно следивших за каждым нашим шагом. Я попытался помочь им выйти из вагона, опираясь на меня, но это не помогло. Мне не хватало сил, чтобы их вынести; к тому же колонна уже строилась, и моим ушам пришлось оглохнуть, чтобы крики откатывались от них, как волна от каменного берега. Но совесть, вопреки всему, воспротивилась, и я вернулся, чтобы подбодрить того, который на четвереньках вылез из вагона и сидел у проема, и в его открытых глазах сгустилась ужасная неподвижность этого дня. Я колебался, не зная, как поступить. Возможно, из-за ощущения телесной слабости и подсознательного страха, что, оставаясь с этим обессиленным телом, мы погибнем оба. Кто может знать? Эгоистичен ты по своей природе, или эгоистичным тебя делает твой ослабевший организм. Конвоиры тем временем уверяли, что за всеми, кто лежит в длинном ряду вагонов, приедут грузовики, но как им можно было верить, если неорущие охранники настолько непонятны, что почти нереальны.
Наше спотыкающееся стадо еле заметно двигалось, распадалось, оставляя в придорожной канаве иссушенную, непригодную материю. Но ее никто не истреблял, охранники даже пожимали плечами, как будто им тайным путем открылось, что стрельба из пистолетов и винтовок не имела бы никакого смысла под тусклым, обреченным апрельским солнцем. Ведь смерть была теперь не только в двух вагонах за локомотивом, не только в птичьих лодыжках, с которых по пути спадали деревянные башмаки без задника, но и в солдатах, которые брели вдалеке по низким холмам и лениво, почти сонно издалека следили за брошенными лошадьми. И вопреки всей этой стали, танковым дивизиям эти клячи, бродяги не от мира сего вписывались в немую картину разложения. И мы, пленники, привыкшие до сих пор видеть себя в образе отверженных, ходячих скелетов, теперь стали частью общей панорамы распадающейся страны. И это ощущение придало новые силы нашим спотыкающимся ногам. Так, бельгийцы, которые прежде просто помогали идти прокурору из Антверпена, теперь подняли его худое тело на плечи и несли, словно истощенного голодовкой Махатму Ганди на деревянных носилках. Пыль летела из-под деревянных подошв процессии, которая не ждала чуда, но упорно шла, словно бельгийцы демонстрировали этим движением, что, вопреки всему, они живы. И этот упрямый, непобедимый инстинкт жизни утверждала эскадрилья союзнических самолетов, летевшая низко над холмами и над бредущими конями, так что неожиданный гром стальных птиц сначала показался отголоском неизбежного конца, а в следующий момент сотрясением и корчами убитой земли, в которую вонзился жезл разъяренного демиурга.
Из-за этого мы почти не заметили, что вошли в закрытый двор. Конвоиры теперь снова стали орущими законодателями страха, и наше стадо должно было сесть на корточки или лечь на неровную и пыльную землю. В стороне слева стоял насос для перекачки бензина, а около него куча металлических бочек. Это означало, что мы находимся не перед очередной промежуточной станцией с непременной печью, а перед бывшей казармой для моторизованных подразделений. И когда мы лежали, распластавшись в желтой пыли, в моем сомневающемся сознании вдруг возник образ бомбы, как она отрывается от летящего металлического корпуса самолета и разжигает надменное пламя из бочек с бензином; но одновременно голос всегда бодрствующего разума тихо утверждал, что летчики наверняка видят сиротливые полосатые пятнышки, покрывающие землю как разлагающаяся падаль зебр. Но тело в конечном счете еще больше доверяется земле, и прежде всего ему хотелось выдолбить укрытие в ее желтом теле. Когда же раскаты грома прекратились, и полосатые кучки поднялись с земли, с наших лиц исчезла безучастность и мы стали толпой разрозненных цыган без кибиток и без огня, которые, как псы, учуяли близость человеческого жилья в виде трехэтажных казарм, располагавшихся с равными большими интервалами друг от друга на разъезженной равнине. И мы бросились занимать их, так как каменное строение уже благодаря этому своему свойству являлось гарантией безопасности, о которой мы уже не могли и мечтать с тех пор, как мы жили в деревянных бараках и на прошлой неделе в вагонах для скота. И все тела, которые еще имели силы, начали штурмом заполнять пустые помещения, они цеплялись за дверные косяки с лихорадочностью потерпевших кораблекрушение, чьи руки на ощупь дотянулись до суши. И были шумная беготня по вновь обретенным лестницам, суетливый, жадный захват оставленных нар, и копание в пустых ящиках, и выкидывание непригодных чемоданов. Безумная алчность вспыхнула в существах, которые давно забыли, что такое частная собственность, так что тогда отошел на задний план даже привычный голод, дополненный недельным постом.