Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Партия решила, чтобы каждый советский человек купил на базаре по курице, сдал партии, а она потом раздаст их обратно каждому советскому человеку на стол, и кто же здесь ненормальный? — с искренним недоумением не отставал Серега.
— Разбирайтесь сами со своими балбесами, — бросил директор Елизавете Лукиничне и ушел, грохнув дверью.
— Будешь безобразничать — отведу к директору, — пригрозила та Сереге…
В общем, если подумать — ничего страшного: день на кроликов, пара дней на веники, все остальное — наше. Много-много дней обретенной свободы.
Мы прожаривались на солнце и молча завидовали давней необыкновенной жизни Вильгельма Теля, о которой только что услышали от Сереги.
— Слушайте, пацаны, — подал голос Тимка (вообще-то до пацанов нам еще расти и расти, но между собой любые мальки и салаги всегда называли себя пацанами). — Давайте сделаем луки, научимся стрелять по яблокам и станем этот фокус показывать за деньги. Денег огребем — кучу…
Мы даже бросили загорать. Сидели и восхищенно смотрели на Тимку. Идея была гениальная. Я тут же увидел новенький бинокль на своей шее. Нет, лучше, чтобы он висел не на шее, а на руле велосипеда. И я всем-всем буду давать смотреть и кататься. А еще я куплю матушке стиральную машину, что видел в телевизоре, и она не будет больше вздыхать про железные нервы, когда я снова заявлюсь измызганный по макушку. А деду я куплю блестящие зубы, потому что ему “легче каленые орехи есть, чем говорить со мной”, но на эти загадочные орехи у него совсем нету зубов…
Судя по мечтательным лицам, Серега с Тимкой тоже придумали для себя что-то очень нужное.
— А кто будет сыном Теля? — спросил Серега. — Кто — с яблоком на голове?
Мы задумались. Стоять с яблоком на голове не хотелось. То ли дело — стрелять…
— Кто будет хуже стрелять — тот и сын, — довольно справедливо решил Тимка.
— А если все одинаково? — не отставал въедливый Серега.
Тимка молчал, а его глаза лихорадочно бегали по сторонам в поисках решения.
— Давайте пригласим Мешка. — Тимка показал пальцем на сидящего у самой воды Мишку-Мешка из нашего класса. — Даже жалко его — все один и один.
Мешок сидел абсолютно неподвижно, похожий на чуть оплывший здоровенный кусок закаменевшей глины. Яблоко на его голове смотрелось бы замечательно.
— А он согласится? — засомневался Серега.
— Еще как! Обрадуется — вот увидите…
Мешок если и обрадовался, то виду не подал…
Впереди было море дел, и не было никакого смысла напрасно тратить время. Тут же в кустарнике мы выломали несколько подходящих орешин и отправились домой к Мешку мастерить лук.
Мы ждали во дворе, оглядывая скудное хозяйство, пока Мешок искал в сарае необходимые инструменты. Любопытная коза разглядывала нас в упор. Наконец он выбрался из сарая, стряхивая ошметки сена с головы.
— Зови сябров в хату, — велела ему Клавдяванна, выходя на покосившееся крыльцо.
— Пошли! — Мешок пожал плечами. — Все равно не отстанет.
— Руки помойте, няряхи, — велела Клавдяванна.
Мешок еще раз пожал плечами и повел нас к капающему умывальнику, висящему на стене сарая.
В доме бабка Мешка усадила нас за стол, на котором стояли кружки, миска с пирожками и горлач с молоком. Обжигаясь, мы глотали пирожки, запивая их жирным молоком взахлеб, не разбирая вкуса и торопясь вернуться к своим неотложным делам. Даже Мешок вытряхнулся из обычного для себя сонного состояния и нетерпеливо поглядывал на дверь.
Я украдкой взглядывал на глаза, сверлящие меня с иконы в углу, и слушал ровный голос Клавдиванны, отстраненно перечисляющий все прегрешения Мешка, который на самом деле чистое наказание на ее старую голову… Удивительно, но в этих жалобах Клавдиванны не было никакой жалобы: это было похоже на бесконечную песню, на завораживающее журчание…
— Будете еще пирожки? — спросила хозяйка, убирая со стола пустую миску.
Я кивнул, не очень соображая чему, а мои приятели отрицательно занекали и повскакали из-за стола.
— Вот и добра, — урчала Клавдяванна, — пускай они идут себе безобразить, а ты поешь, поешь, а набезобразить успеешь еще.
— Давай быстрей к нам, — бросил мне от дверей Тимка.
— Вот тебе горяченькие. — Клавдяванна поставила на стол полную миску и уселась напротив меня, как раз под глазами с иконы. — Ешь, ешь, христопродавец, набегался поди…
Я слушал ее отстраненное повествование, укачиваясь в ее голосе, не все понимая и о чем-то только догадываясь, но цепко запоминая эту на самом деле совсем не жалобную жальбу.
“Как по радиву войну сказали — и тыдня не прошло до немца. Кто-то сбёг. А куды бечь? У вакуацию по чужим углам?.. Мы остались. Немец спачатку с нами нормально обходился. Ваших, правда, пострелял — вельми сильно вы его чем-то пакрыудили. И — камунистов, кого знашли, ну да это понятно: с камунистами он и войну воевал. А с нами спачатку — нормально… Уладу поставили — как же без улады? — и поперли далей, але и тута много немца осталось: и на чугунке, и на лесапильне, и на спиртзаводе… Ему надо было, чтоб все работало. Нас таксама начал немец на работы гонять, но не так, как в колхозе. Там — не отвертишься, а немец, когда взялся мостить сашу, что нонча еще в район идет, — он баб, кто с малыми дитями, не гнал. Так мы, у кого детей два и больше, мы их по хатам раздадим и на работу не идем. Тяжкая работа — сашу мостить. А на легкие сами шли. Немец платил. Гроши их мы брать не любили — так он продуктом платил, куревом, спиртом с завода, карасином… А пад осень скребется нехта ночью в окно… Это сейчас хата сярод иншых, а тады за нашей оградой — сразу лес. Батяня открывает, а это — из ваших. Уцёк, когда немцы сгоняли всех на убой. Уцёк и ховался в лесу. Всё лето ховался, а по´д зиму лесом не прокормиться. Да и холодно уже ночью. Фамилия у него смешная — Иоффа. Богатый до войны был. Добра и детей — полный двор, дом под железом и цепка на брюхе. Сына старшего в камунисты определил, и те его не чапаюць, а он — богатеет. Правда, когда пошел голод косой косить — он весь свой магазин, что при кооперации был, весь дочиста под пустые расписки раздал. Если бы не сын — его бы тогда еще заарестовали. Вот стоит этот Йоф на пороге — сивый, худой, задрипанный, и куда деться?.. Знайдёт его немец — всех поубивает, но и на смерть его не пошлешь: хоть он и Йоф, а человек все-таки… Сховали его в подпол и каждый день обмираем со страху… Тем же часам все, кто от немца лесами прятался, сбились в партизаны. Одного немца забили, другого, ну и немец в ответ лютовать стал. Прежним в помощь другой немец пришел. Совсем другой. В черных шинеля´х. Каратель, по-нашему. Вот и пошел карать. Прознает, где партизанов подкормили, — тех и спалит дочиста… А партизану до этого и дела нет. Ему, понятное дело, тоже жить надо… Они и сыночка мого к себе в лес сманили. Ему еще только пятнадцать годочков, а — не утрымать… Дочка тем часом с немцем сашлась — хороший немец, вежливый, из медицинских офицеров… А каратель прознал, что сын в партизаны ушел, и отца моего забрал для расстрела. Уж так молили — и я и дочка, — не отмолили… Вот осталась я одна: муж где-то войну воюет, сын в партизанах, дочка с немцем — как ушла, так и с концами. Сумасшедший дом, а в подполе сумасшедший Йоф плачет о своем и по-своему… Я ему и говорю — ты плач по-нашему, чтобы мы могли вместе поплакать. Вот и плачем с ним на пару тихонечко… “Господи, — повторяю за Йофом, — Господи! зачем же Ты меня покинул? Зачем дом мой погубил? Зачем лишил меня деток моих? Разве противилась я воле Твоей? Разве сделала я что-то неправедное? Разве справедливо Ты поступаешь, Господи? Кто еще будет верить Тебе так, как верю Тебе я? Кто еще будет чтить Тебя так, как чту Тебя я? Зачем караешь Ты любящих тебя? Где же Твоя совесть?..” Про совесть — это я уже от себя добавила. Йоф замолчал и смотрит на меня, а потом смеяться начал. Сидим с ним в подполе — до смерти полшага всего — и смеемся. Сумасшедший дом… Потом мой сын Йофу этого переправил в партизаны — к своим. Был такой партизанский отряд из ваших. Командовали им три брата, то ли Бельские, то ли Беленькие — запамятовала. Вот к ним Йофа и отправили… А я как-то выжила… После войны туго пришлось. На мужа похоронку получила, из-за дочки в контору таскали, но — выжила… Сынок мой живой возвернулся, за хозяйство взялся, женился. Только жить начала складываться с порухи, и приходит от того Йофа письмо из самой Америки. Пишет он, что живет хорошо, что у него новая жена и что народил он, старый козел, уже двух новых сыновей, и спрашивает, чем мне помочь, потому что он век не забудет мою доброту, чтоб ему пусто было… Вот из-за этого письма сыночка мого и забрали, а жена уже рожать собралась и ото всего этого — померла родами. Мишку вот народила, а сама — померла. Мы ж дома рожали — больниц не было… А сыночек мой так и не вернулся — сгубил его этот Йоф, начисто сгубил… Справочку прислали про ребилитацию, а где зарыли его — так и не дозналась. И где отца зарыли, не знаю, и мужа… И дочка где-то — неведомо, за что об ней молить: за здравие или за упокой… Тяжко было, но в землю не ляжешь — Мишаню подымать надо… А когда Сталин помер — полегче стало. У них там какой-то Маленкович объявился — из ваших? не из ваших? — не знаю. Вот он и сделал нашей жизни облегчение. Животину держать разрешил, налоги поуменьшал — хороший, видать, человек. Только начали обживаться — все порушил кукурузник этот, чтоб ему… Последнего цыпленка уже со двора забирают, кажное деревце данью обложили, божницу из дома — и ту норовят вынести. Когда б не батька вашего с Мишкой сябра — совсем бы пропали… У Стяпан Сяргеича светлая голова, дай ему Бог здоровья, — он и придумал, как людей не згубить…”