Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Например?
– Даму из триста второго раздражает бордовый цвет портьер, «вызывает ужасные мигрени», просила особо подчеркнуть. Фабрикант из триста десятого подозревает, что метрдотель – немецкий агент, потому что после работы пьёт пиво. А пожилая мадам из двести двенадцатого жалуется, что колёсики сервировочных тележек отвратительно скрипят.
– Погоди-ка. Двести двенадцать – это же напротив того самого люкса?
– Почти. По диагонали. Из ближайших к нему номеров он единственный был занят, остальные пусты.
– И что там про скрип? Есть подробности?
– Сейчас зачитаю: «Настоятельно прошу смазать ресторанные тележки, они издают гнусный скрип. Не далее, как вчера около полудня, когда я выходила из комнат, у номера люкс с этим гадким скрипом приехал официант. Я, разумеется, сделала ему замечание по поводу звука, но этот отвратительный брюнет даже головы не повернул. Прошу немедленно разобраться с воспитанием персонала и ужасным скрипением!».
– Стоп. Барышкина же как раз заказывала завтрак около полудня?
– Так и есть.
– Где тут допрос официанта? Ага, вот он. «Доставил в полдень в нумер двести семнадцать завтрак для мадмуазель Павловой: расстегаи с грибной икрой, осетрину в сметане, тартины с костным мозгом, чай, фрукты. Артистка выглядела прелестно, улыбалась, дала двугривенный на чай, дай бог ей доброго здоровья. Тележку просила оставить, сказала, мол, накроет позже сама. После этого вернулся в ресторан, где и был до конца смены».
– И что не так?
– А то, – Митя ткнул в верхнюю часть листка, где проведший допрос полицейский записал особые приметы официанта. – «Никита Нилов, двадцать восемь лет, метр восемьдесят, плотного телосложения, блондин». Блондин, чёрт возьми!
– Ох ты ж…
– Надеюсь, он ещё тут. В арестантскую его, в «холодную». Может, освежит память.
Глава 8. В которой происходит второе безумное чаепитие
– Но он меня вдруг покинул, оказался он подлецом,
И только горькие слёзы вспоминают его лицо…
Княгиня Фальц-Фейн читала нараспев, прижав правую руку к сердцу, а левой грациозно взмахивая в такт словам. Декламация продолжалась уже почти полчаса и, откровенно говоря, изрядно утомила собравшихся.
Соне ещё, можно сказать, повезло. Загорской-старшей, как одной из ближайших подруг, полагалось место в партере, а там ни подремать, ни отвлечься никак невозможно. Отсюда, с «галёрки», Соня видела напряжённый затылок матери, который покачивался в такт стихам. Маму даже было немного жаль.
Здесь, на задних рядах в большой гостиной Фальц-Фейнов, иные беззастенчиво спали, другие – без зазрения совести сплетничали. И то, и другое можно было делать без опаски – мягкие диваны и обильные растения в мраморных вазонах отлично глушили звук. А свечи, коими сопровождались литературные салоны княгини («поэзия – это интимное действо»), озаряли по большей части саму хозяйку, оставляя последние ряды в приятном сумраке.
Озарять было что. Сегодня Ангелина Фальц-Фейн и правда напоминала ангела. Белый и воздушный её наряд символизировал чистоту и целомудрие, широкие рукава взметались подобно крыльям, светлые волосы княгини охватывал тонкий золотой обруч, серые глаза влажно блестели – видимо, от тех самых «горьких слёз», вспоминающих подлую натуру бросившего лирическую героиню персонажа.
Хозяйка вечера была великолепна.
Стихи были невероятно плохи. Ужасны, что уж там.
– Он оставил меня одну, бедную и грустную,
Словно помятый цветок, словно брошенную корку арбузную
– донеслось до галёрки.
«А вот с коркой неожиданная аллегория, –мысленно удивилась Софья. – Не всё ж страдать увядшей розой. И зачем ей страдать? Молодая, красивая, муж обожает, денег много. А у неё что ни стихотворение – всё про несчастья, муки и неясные томления души. Я бы на месте мужа задумалась – кто её там бросает постоянно?
То ли дело – Ахматова, например. Тоже, конечно, любит про всякие горечи и скорби сочинять, но чувствуется в ней сила, страсть. «Ты свободен, я свободна, завтра лучше, чем вчера», – другое дело. Разошлись и живите дальше. А тут любовь-кровь-морковь…».
Подслушивать малоразличимых в полумраке соседок было гораздо интереснее.
– Слыхала, у Дуткевичей-то новый повар, француз.
– Зачем им француз? Они ж из купцов, кроме русской кухни ничего в жизни не ели. Луковый суп вместо селянки? Смешно.
– Дуткевич-то тоже не рад, да жена настояла. Столичная мода, говорит. Мол, мы тут в Москве ничего в кухне не смыслим.
– Что бы они там сами понимали, в столице? Ходят вон бледные, немощные.
– И то правда. Одним луком и тухлым сыром сыт не будешь.
– А у Барышкина-то, слышали, младшенькая преставилась в первый день весны. Говорят, скоротечный тиф.
– Ох, горе какое, совсем молодая девочка, помню её.
– Барышкин с лица спал, пить бросил. А на похороны никого не позвал, по-тихому отпел в семейной церкви. Тиф-то он заразный весьма.
– Моя кухарка бабку знает из плакальщиц. Бабка там была, говорит – и вправду девочка как после тифа выглядела, голова стриженая.
– А вот старуха Зубатова сказывает, что никакого тифа не было, а умерла она от разбитого сердца.
– Она ещё жива, Зубатова-то? Ей же сто лет в обед, сыпется вся.
– С памятью у неё, слава Богу, всё в порядке. Все сплетни помнит.
– Кто ж ей сердце-то разбил?
– Зубатовой?
– Да Барышкиной же! Маше!
– А-а-а… Говорят, что её какой-то соблазнитель бросил прямо в зале ресторана. И бедняжка там на месте и окаменела от горя, не вынесла бесчестья. Там за столом и нашли.
– Боже упаси, страсти какие. А не врёт ли?
– Ей свояченица рассказала, а у той свояченицы есть дядя, так вот того дяди приятель знает жену метрдотеля. По всему, не врёт.
– А в какой ресторации это случилось?
– В «Славянском базаре», кажется.
– Ну, надо же, у меня на эту субботу там столик заказан.
– О, дорогая, непременно возьмите фруктовый суп с бисквитами. Бесподобный вкус…
Соня и сама была готова окаменеть в этот момент. Машу Барышкину она несколько раз встречала и разговаривала, но близко знакома не была. И всё равно сердце болезненно сжалось. Как ужасна смерть, когда