Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Она повернула обратно.
Муж стоял посреди двора, ошарашенный её наготой, блуждающей улыбкой, блеском холодной кожи. Вымазанная илом, она шла будто в чулках. Он опомнился, выругался, пошёл прочь: два дня среди соседей поносил полоумную жену: «Какой урод с ней жить управится, в психушку её сдать надо». Тем более что дом, доставшийся от родителей, был обузой, не жильём, а напраслиной, какое уж тут обустройство: всё насмарку — вода кругом, как весна, так хоть топись; давно злобно подумывал продать его, самому съехать на гору, к матери, только вот куда девать эту курву, она, поди, и денег ещё захочет.
5
Старуха алчно любовалась ею не только потому, что искала возрождения. Доступная красота служанки льстила: с такой внешностью местные женщины обладали лучшей долей, чем сиделки. По праву владения карга с удовольствием, оценивающе взглядывала на Надю, прежде чем замучить рассказами о любовных приключениях своей молодости. Например, о первом возлюбленном: ему сорок, ей девятнадцать, он коммивояжёр, торгует украшениями из янтаря, за которым ездит на балтийский берег Германии. Когда она впервые разделась перед ним, осмотрел всю, как доктор, и вдруг помрачнел от ярости, пробормотал: «Из-за таких, как ты, в Средние века разгорались войны». — «Ma guarda un pò!»[3] — гаркала старуха.
Старуха блюла её, запрещала водить мужчин, а Надя и не думала. Но, случалось, когда возвращалась с прогулки — или из лавки, графиня, подмигнув, просила открыться: не занималась ли она любовью с антикваром синьором Тоцци? Поди, он забавно ревёт или хлопает в ладоши? Он шлёпает тебя? Признавайся! Глаз старухи вспыхивал сквозь пятнышко катаракты, похожее на отражение пересекающего полдень облачка…
Графиня не знала, что антиквар уже шестнадцатый год как скончался, умер и его сын от рака, лавкой правит сноха. Надя не знала о том и подавно.
6
Старуха изводила рассказами из жизни, суждениями: она слушала радио и то и дело призывала к себе, чтобы обругать ведущего или Америку. Но хуже, если заставляла разглядывать фотографии. Указывала, какой альбом достать, следила, куда смотрит Надя: говорила о родственнике, любовнике, ухажёре — сердясь, причитая, окрикивала помедлить. Хозяйка была похожа на больную птицу — сломленные скулы, стёртый клюв, скошенный подбородок, косматые надбровья, круглые глаза, смотревшие в пустоту с ровным бешенством усталости. Весь её облик отрицал существование той девушки в платье с пряжкой, облокотившейся на капот «виллиса»: за рулём восседал парень с усиками, кепка заломлена, задрано колено, из-за сиденья торчит винтовка. «Томмазо», — сердилась старуха и шамкала губами, будто могла ими сдержать слёзы.
На улицу старуха выходила раз в месяц, в первый четверг. Переваливаясь, колеся враскачку, она стучала палкой, моталась из стороны в сторону и шаркала в банк, в пиджаке и шляпке с вуалью, челюсть — ходуном от усилий.
Город её не интересовал, взгляд одолевал панель, ступени, расшвыривал голубей.
Вернувшись, отлёживалась и завершала ритуальный день тем, что звала Надю — требовала подать с полки коробку с пистолетом и смазочным спреем, с латунным ёршиком и зубной, размочаленной щёткой; расстелить ей на коленях газету. Медленно, как во сне, вынимала патроны, щелкала, разбирала парабеллум, пшикала из баллончика. Как-то раз объяснила, что оружие подарил ей Томмазо. В ближнем бою парабеллум лучше любого пистолета: его быстрей можно вынуть из кобуры и, если держать в чистоте, — никаких осечек.
Закончив, старуха снова звала Надю — искать в простынях пули, подбирать с пола, ставить коробку на полку. В архиве имелись ещё две фотографии с Томмазо: на одной был труп немецкого офицера с молотообразным подбородком и кубической головой, вываливавшейся навзничь из кузова грузовика. Томмазо с ещё одним бойцом стягивали убитого за лацканы, но вдруг повернулись к объективу. Запрокинутые глаза трупа были открыты, сухой их мутный блеск отдавал электричеством. «Дуче», — сообщала старуха, и Надя спешила перевернуть страницу.
На третьей фотографии среди нагого сада (ветви — сплетённые руки в братской воздушной могиле), у дома в северных предгорьях, куда старуху на всё лето вывозила дочь, на ступеньках крыльца сидели двое небритых мужчин, по виду крестьян: со стаканами в руках, обнявшись, они держали на сдвинутых коленах вёдерную бутыль; Томмазо стоял рядом, притянув за уши к паху голову кривоногой сучки с пилой обвисших сосков; встав на задние лапы, собака преданно лыбилась ему в глаза. «Partigiani», — буркала старуха.
7
В Венеции старуха владела пустым огромным домом с двумя анфиладами комнат. В них страшно было окунуться, как в детстве она боялась ходить в парикмахерскую — чтобы не рухнуть с кресла в черноту колодца составленных стопкой отражений. Комнаты эти были заселены голубями, птицы проникали в пыльные разбитые окна, там и тут лежали мешки окаменевшей штукатурки, стопки стеклянных осколков, покоробленного шпона, фанеры, рулоны истлевших обоев — строительный материал, уже негодный, закупленный ещё в 1960-х, денег на ремонт старуха жалела, экономя на будущем наследников. В некоторых комнатах попадались картины, завешенные рядном.
Жизнь в этих трёх передних комнатах снова казалась ей предстоянием на краю пропасти, вновь она влекла её неумолимо: в закатные сумерки анфилада выглядела бесконечной, выходящей за пределы квартала, пересекающей воздух над лагуной, ведущей в незримую суть города… Как в колодце зеркал, где в каждой раме свет убывал, смеркаясь, утягивая в потёмки, — так и она с каждой пройдённой комнатой чувствовала, как убывает, истончается её суть; как её сущность приближается к составу призрака.
Время от времени Надя не выдерживала и совершала отчаянный поход в дальние комнаты. Что-то звало её постоянно, так тянет заглянуть в руины, застать призрака. И несколько раз глубоко вздохнув, как перед затяжным нырком, с сердитым решительным лицом, будто собиралась с кем-то сейчас строго поговорить, уличить, — скользнув над похрапывающей старухой, смежая веки, она прикрывала за собой дверь.
Голуби полошились — перелетали, размешивая световую пыль, тасуя комод со шкафом, буфетом, этажеркой, ванной на гнутых ножках, повсюду выцветшие чертежи, свитки миллиметровки, стопки картона, исчерченного любительской сангиной, — обнажённые натурщицы, срисовки неизвестных картин, статуи Персея, головы Олоферна…
Пламя заката сочилось в мутные от пыли окна. Голуби гудели, клокотали, случалось, вдруг, раздувшись радужным горлом, сизарь с испугу наскакивал на голубку