Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Сквозь общее гулкое бормотание то и дело прорывался поставленный голос Лехи Никонова, привыкшего перекрикивать опьяневшую, вышедшую из-под контроля толпу: осциллировать, пацаны! Вот что мы будем делать! Осциллировать!
Этому таинственному глаголу противопоставляла свои тяжелые конструкции женщина, похожая на телеведущую из «Слабого звена»: «концептуалистская культура назначающего жеста», «институциональная поломка архаизации», — раздраженно выговаривала она, как сотрудница визового центра, отчитывающая кого-то за небрежно заполненную документацию.
Я опасался, что в какой-то момент она заметит меня и, смерив с головы и до ног уничтожающим взглядом, обрушит свои фирменные панчлайны: «Чей поезд остановился на станции Глупость? Кто заблудился в трех соснах своих примитивных знаний? Кто, как сорняк, должен быть удален вместе с корнем? Чью свечу задуло ветром безграмотности? Это все — о том пареньке с липкими ручонками, имя которого я даже не потружусь узнавать. Ты — самое слабое звено! Прощай».
Между тем Максим, молчавший все это время (за исключением вставленного им имени, точнее, сразу двух имен — Ильфа и Петрова), выбежал в центр комнаты и возвестил, что нам нужно поклясться кровью. В чем именно следовало поклясться, вряд ли была в силах осмыслить даже поэтесса, похожая на ведущую «Слабого звена», и все же раздалось несколько одобрительных возгласов. Несмотря на легкую нелепость ситуации, я чувствовал, что все равно здесь происходит что-то значительное. Я снова вспомнил, как в Москве увязал в многочасовых бюрократических спорах о том, как писать слово «миллиард». А теперь я участвовал в споре о том, как взломать вселенную.
Наконец выбравшись из задымленного помещения, мы долго стояли возле парадной, не в силах друг с другом расстаться, обрадованные и обнадеженные клятвой в том, что изменим привычный порядок вещей. Мы начнем осциллировать, какой бы процесс ни скрывался за этим глаголом, и начнем это делать прямо сейчас. Редкие прохожие ничем не отличались от членов кружка — почему-то все как один в матросских бушлатах или кожаных большевистских плащах, но с болезненными безвольными лицами, похожими на подтаявший сыр, с присосавшимися к щекам волосами, они тоже осциллировали.
Поэты изголодались, разнежились, разогрелись вином и разговорами и теперь озирались в поисках заведений. Но заведений на Шпалерной улице не было, здесь некому было пить и есть, эта улица принадлежала теням из числа тех, с которыми устраивал бой Костя, невидимым глазу субстанциям, вяло грызущим электрическую проводку, прячась по самым глухим углам.
* * *
В «Маяке» было скученно, но при этом самый большой столик занимал всего один человек, раскинувшийся за ним максимально вольготно. Он уткнулся головой в стол, а ноги разбросал по двум стульям, хотя на стулья в такой час шла охота. Мы подсели к нему, и на мгновение спавший поднял нам навстречу лицо, безгубое, пластилиновое, с двумя завитками шелковых черных усов. Показалось, что я видел его совсем недавно.
Поэты оказались веселыми энергичными собеседниками, когда речь зашла не о сокрушении постмодерна, а об обычных вопросах, поднимаемых в рюмочной за столом. Казалось нелепым, что все эти люди добровольно продолжали нести свои молодые жизни на алтарь дряхлому божеству литературы.
Здесь почувствовали себя вольготнее и совсем молодые поэты, для которых по-настоящему интересными и первоочередными были вопросы следующего характера: что есть искусство, нужно ли быть честным в своем искусстве, чем искреннее искусство отличается от неискреннего и прочее. На заседании они не решились их поднимать, и правильно — можно легко себе представить, какими эпитетами этих мыслителей наградила бы, например, ведущая «Слабого звена», оперировавшая конструкциями, которые я не считаю зазорным и повторить — «концептуалистская культура назначающего жеста» и «институциональная поломка архаизации». На лицах нескольких поэтов постарше и посерьезнее появилось скучающее либо даже ожесточенное выражение, и неизвестно, как дальше развивалась бы эта беседа, но вдруг наш усатый сосед снова поднял от стола лицо и, оглядевшись, остановил на мне взгляд. Он показался мне слишком внимательным для человека, только что выплывшего из пьяного забытья.
В этот момент я понял, что видел этого парня с собакой на кладбище, и что он узнал меня, и что сейчас между нами произойдет диалог, как будто взятый из пьесы в жанре «драма абсурда».
И он сказал: «Не верю глазам! Вы же тот самый поэт и писатель (мое имя)! Не верится, что вот так запросто, в рюмочной, встретил вас».
В этот момент я заметил, что во рту у него торчит крупный кроваво-красного цвета зуб, очевидно вставной, из какого-то неизвестного мне материала. Вид этого зуба невольно напомнил о том безрадостном состоянии, в котором давно пребывала моя ротовая полость, должно быть уже источавшая вонь, сравнимую с вонью гигантского мусорного полигона. И будь мой рот европейской страной, он был бы охвачен протестами с требованиями разобраться с этим зловонным токсичным участком на месте левого зуба-моляра.
Но сейчас думать об этом не получалось — я впервые в жизни встретил поклонника и это случилось в такой удачный момент, когда вокруг были другие поэты. И, наверное, кому-то из них могло прийти в голову, что я устроил это специально, заплатил усачу за такую сцену. У меня самого закралось сомнение в правдивости происходившего, когда мой поклонник принялся на всю рюмочную декламировать мое старое стихотворение, не запинаясь и не перевирая слов. Дирижируя одной рукой так размашисто, что дважды ударил в плечо сидевшего со скучным лицом Максима.
Эта сцена с каждой секундой становилась нелепее, но я был слишком обрадован и взволнован, чтоб ее вовремя оборвать. Так что когда мой поклонник закончил читать и сел обратно, смотря на меня взглядом, полным неподдельного восхищения, над столом воцарилась скорбная тишина. Стало ясно: вечеринка закончена, больше ни у кого нет желания сидеть здесь и пить, и кто-то уже вызвал такси, и начались вопросы о том, кто куда едет, чтобы, может, проехать часть пути вместе — сэкономив сотню или пару сотен рублей. Ясно, что современным поэтам такие деньги лишними не покажутся. Заторопился к выходу и мой поклонник — он покинул рюмочную твердой автоматизированной походкой, даже не попрощавшись со мной.
В итоге осталось трое — я, Максим и поэт Дима, который за весь вечер не сказал и трех слов. Длинный и темнокожий, с чем-то свирепым кочевническим во взгляде, с неестественно белыми выпученными белками глаз, он вел себя так, как будто и на собрании метамодерна, и здесь его удерживали против воли. Этот Дима производил впечатление поэта, который никогда не удовольствуется чем-нибудь средним. Он либо напишет вещь, которая приведет в движение континенты, либо умрет самым бесславным образом, в духе кабацкой романтики, и если оставив что-то после себя, то только ворох невнятицы. Я ожидал, что именно он в конце концов выкинет что-нибудь жуткое, но толкать под откос этот вечер взялся Максим, с никогда не изменявшей ему энергичностью. Видимо, растревоженный сценой с моим поклонником, он с удвоенной силой принялся за единственно интересную ему тему собственного великолепия. Я же, растревоженный тем же, решился подвергнуть его тезис критике.