Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«Между некоторыми студентами Московского универси- тета, собирающимися у себя на квартирах под предлогом научных занятий, проводится идея основать «тайное юридическое общество», цель которого заключалась бы единственно лишь в распространении всевозможными способами в массах народа образования социального, при посредстве которого и создавалась бы почва общественного мнения в духе направления чисто социального.»
Начальник охранного отделения задумался: социального? Читай: социалистического. И как это у них ловко выходит: как будто знание, науку рекомендуют — благое дело. А где эту науку прикажете искать? Разумеется, в книгах. И что же за книги подсовывают? А книги все, как на подбор, революционные. Хитро, тонко придумано: дескать, господа хорошие, наука и революция говорят одно и то же. Не открыто революцию советуют, а только науку, и прямехонько приводят к революции. Мудрецы! Как их. Радикалы!
Нет, не по нутру вся эта софистика генералу. Ему с молодых лет ближе ясное и понятное дело. Почтовое, например. Когда-то ему, еще полковнику корпуса жандармов, предложили контракт «на содержание станций и лошадей для отправления почтовой гоньбы между Орлом и Ельцом». Тут как раз новый тракт проложили — от Орла до Ливен, да вот незадача: Малоархангельск остался в стороне. Несправедливости Слезкин допустить не мог — и сохранил не только старую станцию, но и новую построил, в Сорочьих Кустах. И губернии польза, и ему неплохо: за две почтовые станции орловское земство обязалось платить 1707 рублей 19 копеек ежегодно.
Любил песни — протяжные, ямщицкие. А ямщиками служили все больше его редкинские крестьяне, поскольку был Иван Львович еще и орловским помещиком — весьма добродушным и щедрым. Еще до отмены крепостного права отпустил часть крепостных, тех, что достались ему по купчей от надворного советника Булгакова, а после заменил обычные визиты на праздник Рождества Христова пожертвованием в пользу детского приюта в Орле.
Но в Орле жил дворянин Петр Зайчневский, и это крайне раздражало генерала Слезкина. Этот краснобай, якобинец, заслуживший «мученический венец» недолгой сибирской каторгой на заводах, был большой бонвиван; когда он говорил, глаза женщин увлажнялись от восторга. Особенно потрясала нежные сердца его знаменитая прокламация «Молодая Россия», где Зайчневский превозносил французских якобинцев, звал «в топоры!», дабы истребить императорскую фамилию, мечтал о красном республиканском знамени социальной и демократической России (вон когда еще!), о государственном перевороте путем заговора и захвата власти революционной партией. Всем этим он перепугал Герцена, насторожил Чернышевского, даже анархиста Бакунина оттолкнул. Герцен воскликнул: «Террор революции с своей грозной обстановкой и эшафотами нравится юношам так, как террор сказок со своими чародеями и чудовищами нравится детям.».
Зловещее совпадение: в дни выхода прокламации столицу Империи охватили пожары. Достоевский буквально ворвался в квартиру к Чернышевскому, прося, нет, требуя заявить порицание опасной и безрассудной выходке. На бледном лице писателя, казалось, пляшут огненные отсветы.
А Зайчневский? Да что он: в камере сидеть — красота! Посещение — всем, кто захочет, и во всякое время. Пока шло следствие, его одиночное узилище сделалось настоящим студенческим клубом. Шум, дым коромыслом. Приезжала к смельчаку не только молодежь. У него можно было застать разодетых светских дам со шлейфами; дамы прибывали в каретах с ливрейными лакеями, привозили с собой цветы, вино, фрукты, любимые конфеты узника. Время пролетало в оживленных спорах, легких влюбленностях. Все ждали, когда в Сенате будет слушаться дело орловского ниспровергателя.
Был в Орле и второй проповедник — Леонид Оболенский, философ, беллетрист, и тоже дамский любимец, строил им куры направо-налево; привлекался к суду по каракозовско- му делу о покушении на жизнь Государя Императора, да вот не пошел урок впрок.
До революционной партии донжуаны-пропагандисты не дотянули — кишка тонка. Но Оболенский, томно сощурив арлекинские (разноцветные) глаза на курсисток, говорил, что все эти французы-просветители, все эти вольтеры, дидро, гольбахи и прочие гельвеции с кондильяками — молодцы: Бога отрицали.
«Мы для этих. — торопливо думал Оболенский. — Да, мы почти — божества! И для Верочки Сосницкой. Кажется, натура страстная. Вряд ли уступает Кате Сергеевой. Но Катень- ка — слишком крепкий орешек. Бог уж с ней. Еще Маша Оловенникова. Все бы хорошо, да слишком уж дворянка, львица светская; весьма бессердечна, мечтает о Петербурге, заговоре; открыть что-то наподобие салона мадам Роланд. Нет, Верочка, милая Верочка. А Зайчневский пусть уж займется Ниночкой Слезкиной, которую давеча Катя привела.»
Беда в том, что Нина Слезкина была родной дочерью жандарма Слезкина, но данного обстоятельства ни якобинец Зай- чневский, ни будущий либерал Оболенский не знали. Нина приехала из Москвы погостить в родовом имении, заглянула в день ангела к давней подруге Катюше Сергеевой, которая и привела ее к Зайчневскому: «Ах, какие там люди — живые, оригинально мыслящие.»
За неделю опытный Петр Григорьевич вскружил голову Ниночке; отчего-то пуще всего подействовала на нее фраза: «не устраненные несчастья влекут за собой революцию», после которой она согласилась на решающее свидание, и не где- нибудь, а на почтовой станции в Сорочьих Кустах. Здесь смотрителем служил шурин Зайчневского; с его-то помощью сластолюбивый автор прокламации и намеревался устранить все «не устраненные несчастья».
Однако хоть и называлась сия почтовая гоньба вольной почтой, но государственные ссуды получала в срок, и не зря получала: всякий проезжий записывался в книге регистрации, виды (паспорта то есть) отмечались дотошно и строго, — одним словом, вольная почта отслеживала все передвижения по любому губернскому тракту. В общем, Ивану Львовичу каким-то образом донесли. Разъяренный отец кинулся в Орел.
Поздним вьюжным вечером к Сорочьим Кустам подъехал утепленный возок и остановился у самого крыльца. (Ни дать, ни взять — просто пушкинская «Метель»!) Истомившийся якобинец прямо в чесучевом пиджачишке выскочил под снежный ветер встретить Ниночку: а в том, что это была она, соблазнитель не сомневался. Почему-то барышня долго не выходила. Зайчневский бросился к возку, нырнул в его теплое нутро, твердя заветное: «не устраненные несчастья», уверенно запуская руку в меха, ища бородатым лицом нежные Ниночкины губы.
Но пальцы нащупали холодную позолоту жандармских пуговиц, а за длинную бороду (жаль, не подрезал!) вдруг так дернули, что слезы брызнули из глаз. Бас рыкнул из темноты: «Что, штафирка, попался? Опять захотел сибирскую музыку на ноги, ну?!» Музыкой на ноги каторжане называли кандалы. Это Петр Григорьевич понял. Ступни тотчас отяжелели, словно их уже заковали в железо.
Избитый генералом Слезкиным, потерявший голову Зайчневский долго бежал по снежному тракту в сторону Покровского, удаляясь с каждым неверным шагом от Орла. Дважды или трижды его чуть не сшибли фельдъегерские тройки, но и без того он скоро бы замерз в ледяной круговерти. Случай помог. Да и Бог, которого якобинец-женолюб отрицал. Заметил его старый ямщик Тихон Кудряшов, тот самый, которому жандарм Слезкин много лет назад дал вольную.