Шрифт:
Интервал:
Закладка:
После кончины Карла его дети стали чрезвычайно богаты, но семье, помешанной на социальной ответственности, деньги принесли множество проблем. Каждый был щедр, жертвовал большие суммы, часто тайно: на искусство, медицину, давал денег друзьям и на другие достойные цели. Людвиг раздал 100 000 крон различным австрийским «творцам». В их число вошли архитектор Адольф Лоос, художник Оскар Кокошка и поэты Райнер Мария Рильке и Георг Тракль. Последний покончил с собой на следующий год: передозировка кокаина. Остальные семнадцать написали Людвигу благодарственные письма, большую часть которых он посчитал «крайне неприятными» из-за их «неблагородного, подобострастного тона»[97]. Гер-мина, философствуя, пыталась провести сложное различие между, как она выразилась, «этическими» и «буржуазными» деньгами[98]. Гретль страстно мечтала жить вовсе без денег. «Мне бы только пошло на пользу — писала она в дневнике, — если бы судьба вышвырнула меня из высшего света, откуда я никогда не уйду по своей воле. Возможно — но только возможно! — тогда я стану человеком. Мне не хватает для этого мужества. При нынешнем положении дел я ясно вижу перед собой правильный путь, но не могу решиться на него ступить»[99].
Пауль считал, что сильное правительство важнее личного процветания, и раздал огромные суммы организациям антикоммунистов и анти-анархистов. Богатому юноше, желавшему стать концертирующим пианистом, пробиться было не так просто, как может показаться. Когда люди в бизнесе, связанном с классической музыкой, чуют запах денег (нечастый в этой сфере), они летят на него, как пчелы на мед. Если артист достаточно богат, чтобы организовывать собственные концерты, то, будь он трижды виртуоз, он оказывается в незавидном положении: его приглашают играть только на безгонорарной основе или выступить собственным спонсором. С этой неприятной проблемой Пауль сталкивался не раз в течение всей своей карьеры. Месяцами после дебюта вокруг него вились промоутеры и агенты, желая отведать его деньжат, но по совету мудрого слепого наставника, Лабора, он держался от них в стороне:
Нет ничего опаснее для молодого таланта [сказал Лабор Альме Шиндлер], чем не позволять ему взрослеть. Примеры Рубинштейна и Гольд-марка должны служить предостережением молодым артистам: два таких таланта погибли, потому что не дождались зрелости. Рубинштейн одарил нас весенними бутонами, но так никогда и не принес плода[100].
После дебюта Пауль сыграл за полгода всего несколько концертов. Провели вечер камерной музыки Мендельсона и Лабора совместно с известной скрипачкой и другом семьи Мари Зольдат-Регер. Гермина, присутствовавшая там с матерью и сестрами, написала Людвигу, что Пауль играл «очень красиво и добился всяческих похвал»[101]. В Граце в феврале 1914 года он дал сольный концерт, который похвалил привередливый критик из Grazer Tagespost. Еще один камерный концерт состоялся в марте, три недели спустя; это был второй громкий выход Пауля в свет в Musikverein. На этот раз Венский симфонический оркестр под управлением словацкого пианиста и композитора Рудольфа Рети исполнял «Вариации на тему Черни» Йозефа Лабора, утешающий ноктюрн Филда и несколько этюдов Шопена. Эти разрозненные мероприятия могут показаться не столь важными, но для Пауля они были необходимыми ступенями на лестнице опыта, которые, как он надеялся, ведут его прямиком к давно лелеемой мечте напряженной международной карьеры. Но ни Пауль, ни кто-либо еще в благодушной, беспечной атмосфере кофеен габсбургской Вены не мог предугадать катастрофических событий того лета.
Когда 28 июня 1914 года до Вены дошла весть о том, что наследника габсбургского престола, эрцгерцога Франца Фердинанда, застрелил в шею молодой анархист в боснийском городе Сараево, никто не рыдал и не рвал на себе волос. Австрийцы по большей части восприняли новость спокойно: племянник императора никогда не пользовался популярностью. Тому не было ни политических, ни вообще сколько-нибудь убедительных причин, люди просто давно для себя решили: он жирный, уродливый грубиян. Эрцгерцог вступил в морганатический брак — иными словами, женился на женщине низкого происхождения: по обычаям дома Габсбургов, она не могла посещать официальные церемонии, а ее будущие дети не могли занять императорский трон. Чтобы жениться на ней, Францу Фердинанду пришлось признать, что его потомки не будут иметь прав на австрийский престол. Общественность знала, что император ужасно не любит племянника, и с тех пор, как жизнь старика наполнилась печалью — брата приговорили к расстрелу в Мексике, невестка сошла с ума, жена была жестоко убита в Женеве, а единственный сын, принц Рудольф, застрелился, по всей видимости, совершив самоубийство вместе с любовницей, — симпатии людей были на стороне императора в пику его тучному и властному наследнику. Стефан Цвейг, которому несколько раз доводилось видеть эрцгерцога в театральной ложе, вспоминал, как тот сидит, «могучий и широкий, не бросив ни одного дружелюбного взгляда в публику»:
Его никогда не видели улыбающимся, ни на одной фотографии не выглядел он естественным. У него не было никакого чувства музыки или чувства юмора, и так же неприветливо выглядела его жена. Атмосфера вокруг этой пары была леденящая; знали, что у них не было друзей, знали, что старый император всей душой ненавидел Фердинанда, потому что тот не умел тактично скрывать свое нетерпение занять трон[102].
На фотографии, снятой в тот роковой день в Сараево, эрцгерцог с женой, вопреки описанию Цвейга, стоят широко улыбаясь. Но слишком поздно просияли их последние, а может и единственные улыбки, они не смягчили ожесточенных сердец венцев, которые тронула лишь последняя фраза Франца Фердинанда, когда он посмотрел на бледную эрцгерцогиню, сидевшую позади него в экипаже: «София! София! Не умирай! Живи ради детей!.. Ничего! Ничего! Ничего!» Она не могла его услышать — она была уже мертва.
Историки утверждают, что в душах жителей всех немецкоязычных земель росло желание войны, что художники, композиторы и писатели выказывали неустанное стремление разрушить существующий порядок вещей. Инстинкт пробуждал в них атавистическую первобытную жестокость. Сразу после начала войны немецкий писатель Томас Манн объяснял:
А этот мир, нарушенный теперь столь сокрушительной грозой — разве все мы не пресытились им? Разве не отвратителен его комфорт? Разве не гнил и не вонял он от разложения цивилизации? Нравственно и психологически я ощущал необходимость катастрофы, и чувства очищения, возвеличивания и освобождения переполняли меня, когда то, что казалось невозможным, свершилось[103].