Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Что раздражает меня в Адорно, это метод короткого замыкания, который с сомнительной легкостью связывает произведения искусства с политическими (социологическими) причинами, следствиями или значениями; весьма тонкие рассуждения (музыковедческая эрудиция Адорно достойна восхищения) приводят, таким образом, к весьма убогим заключениям; в самом деле, учитывая, что политические тенденции любой эпохи всегда сводятся только к двум противоположным тенденциям, в результате произведение искусства неизбежно классифицируется либо как прогрессивное, либо как реакционное; а поскольку реакция — это зло, инквизиции пора начинать свои судебные процессы.
Весна священная: балет, заканчивающийся жертвоприношением девушки, которая должна умереть, чтобы возродилась весна. Адорно: Стравинский на стороне варваров; его «музыка отождествляется не с жертвой, а с разрушительной стихией» (я задаю себе вопрос: для чего глагол «отождествлять»? Откуда Адорно знает, «отождествляет себя» Стравинский или нет? Почему бы не сказать «рисовать», «изображать», «представлять», «показывать»? Ответ: потому что уже одно отождествление со злом достойно порицания и может придать законную силу судебному процессу).
Всю свою жизнь я глубоко, яростно ненавижу тех, кто хочет найти в произведении искусства позицию (политическую, философскую, религиозную и т. д.), вместо того чтобы искать в нем намерение познать, понять, уловить тот или иной момент реальности. До Стравинского музыка ни разу не смогла придать совершенную форму варварским ритуалам. Их не умели представить себе в музыке. Это означает: не умели представить себе красоту варварства. Без своей красоты это варварство осталось бы непонятным. (Я подчеркиваю: чтобы досконально познать тот или иной феномен, нужно понять его красоту — истинную или потенциальную.) Утверждать, что кровавый ритуал обладает красотой, — это скандал — немыслимый, недопустимый. Между тем, не поняв этого скандала, не пройдя до конца через этот скандал, нельзя многое понять о человеке. Стравинский придает варварскому ритуалу звучную, убедительную музыкальную форму, но она не лжет: послушаем последнюю часть Весны, танец — жертвоприношение: ужас не скрыт. Он здесь. Едва показан? Не развенчан? Но если бы он был развенчан, иначе говоря, лишен своей красоты, показан в своем уродстве, это было бы обманом, упрощением, «пропагандой». Убийство девушки столь отвратительно именно потому, что оно прекрасно.
Точно так же как он рисует портрет мессы, рисует портрет ярмарки (Петрушка), здесь Стравинский рисует экстаз варварства. Это тем более интересно, поскольку он постоянно и определенно объявлял себя сторонником аполлонического принципа, противоположного дионисийскому: Весна священная (и в частности, ее ритуальные танцы) — это аполлоническое изображение дионисийского экстаза: в этом портрете слагаемые экстаза (агрессивное отбивание ритма, несколько очень коротких мелодических мотивов, многократно повторяемых, но так и оставшихся неразвитыми и напоминающих крики) превращены в великое изысканное искусство (например, темп, несмотря на его агрессивность, настолько усложняется в быстром чередовании тактов различного размера, что создается искусственный, ирреальный, абсолютно стилизованный ритм); однако аполлоническая красота этого портрета варварства не затеняет ужас; это показывает нам, что в самой глубине экстаза скрыты лишь жесткость ритма, суровые звуки ударных, крайняя бесчувственность, смерть.
Жизнь эмигранта — это вопрос арифметики: Юзеф Конрад Коженевски (известный под именем Джозеф Конрад) прожил семнадцать лет в Польше (точнее, в России со своей изгнанной оттуда семьей), остальную часть жизни, пятьдесят лет, — в Англии (или на английских судах). Таким образом, он смог сделать английский языком, на котором писал, и его тематика тоже была английской. Только его аллергия на все русское (бедняга Жид, так и не сумевший понять необъяснимое отвращение Конрада к Достоевскому!) выдает следы его польского происхождения.
Богуслав Мартину до тридцати двух лет жил в Чехии, затем в течение тридцати шести во Франции,
Швейцарии, Америке и снова в Швейцарии. Ностальгия по старой родине всегда сквозит в его произведениях. Он всегда называл себя чешским композитором. Однако после войны он отклонил все последовавшие оттуда приглашения и пожелал быть погребенным в Швейцарии. Глумясь над его последней волей, агентам матери-родины удалось в 1979 году, через двадцать лет после его смерти, совершить заказное похищение его останков и торжественно уложить их в родную землю.
Гомбрович прожил тридцать пять лет в Польше, двадцать три в Аргентине, шесть во Франции. Однако свои книги он мог писать только по-польски, и герои его романов — поляки. В 1964 году, находясь в Берлине, он получает приглашение посетить Польшу. Он колеблется и в конце концов отказывается. Его тело погребено в Вансе.
Владимир Набоков прожил двадцать лет в России, двадцать один год в Европе (Англии, Германии, Франции), двадцать лет в Америке, шестнадцать в Швейцарии. Он сделал английский языком, на котором писал, но в меньшей мере воспринял американскую тематику; в его романах действует много русских персонажей. Однако недвусмысленно и настойчиво он называл себя американским гражданином и писателем. Его тело покоится в Монтрё, в Швейцарии.
Казимир Брандыс прожил в Польше шестьдесят пять лет, после путча Ярузельского в 1981 году обосновался в Париже. Он писал только по-польски, на польские темы, и тем не менее, несмотря на то что с 1989 года нет больше политических причин оставаться за границей, он не возвращается назад в Польшу (что дает мне радостную возможность время от времени встречаться с ним).
Этот краткий обзор, прежде всего, выявляет творческую проблему эмигранта: количественно равные блоки жизни имеют разный удельный вес для молодости и зрелости. Если зрелость важнее и богаче как для жизни, так и для творчества, то в отместку подсознание, память, язык, весь фундамент творчества формируется очень рано; для врача это не станет проблемой, но для романиста, для композитора удалиться от мест, с которыми связаны его воображение, его одержимость и отсюда — его главные темы, это может стать причиной своего рода душевного разлома. Он должен мобилизовать все свои силы, все свое хитроумие художника, чтобы превратить недостатки данной ситуации в преимущества.
Эмиграция также нелегка с чисто личной точки зрения: постоянно думаешь о боли ностальгии; но что хуже — это боль отчуждения; я подразумеваю: процесс, в ходе которого то, что было нам близко, становится чужим. Отчуждение не распространяется на страну эмиграции: здесь процесс идет в обратном направлении: то, что было чужим, постепенно становится знакомым и дорогим. Отчужденность в ее оскорбляющей, изумляющей форме проявляется не по отношению к женщине, которую пытаешься заарканить, а к той женщине, которая когда-то была твоей. Только возвращение в родную страну после длительного отсутствия способно показать существенную странность мира и бытия.
Я часто думаю о Гомбровиче в Берлине. О его отказе вновь увидеть Польшу. Недоверие по отношению к коммунистическому режиму, который тогда еще господствовал там? Не думаю: польский коммунизм уже распадался, почти все деятели культуры составляли оппозицию и могли бы превратить приезд Гомбровича в триумф. Истинные, невыразимые причины отказа могли быть лишь экзистенциального толка. Невыразимые, потому что слишком личные. Невыразимые также, потому что слишком обидны для других. Есть вещи, о которых можно только молчать.