Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Ничего, матушка!
— Припомни добро. Может, не прямо, а каким обиняком обмолвился он о родителях своих либо о себе самом?
— Нет, вроде и обиняком не говорил… Уже после, в горячке, плел он, правда, всякую диковину… Ну да ведь в беспамятстве человек чего только не наскажет!
— А что он говорил в беспамятстве?
— Да всякую гиль[249]… То возомнил себя татарином, а то вдруг сыном князя Василея Пантелеича. Аллаха тоже поминал… Все ехать куда-то рвался… Я уж всего и не упомню!
— Так… Ну, теперь слушай, Ирина, — помолчав, продолжала Аннушка, и голос ее стал суров. — Сказывай, как перед Богом: что промеж им и тобою было?
— Христос с тобой, матушка! Что же быть-то могло?
— О чем вы с ним наедине беседовали?
— Да о всяком… Нешто теперь все припомнишь!
— Был у вас о любви разговор?
— Да что ты, матушка, ровно на дыбе меня пытаешь? — рассердилась наконец Ирина. — Что я, девка на выданье либо черница[250]? Уже и говорить с человеком нельзя!
— Ирина! Ты его полюбила!
— А хотя бы и полюбила! Кому от того худо?
— Безумная! Ты понимаешь ли, что говоришь?! Ведь ежели промеж вас что было, тебе теперь только одна дорога: в монастырь! Да и то не знаю, простит ли Господь!
— Царица небесная! — испугалась Ирина, думая, что мать теряет рассудок. — Это за то, что женат-то Иван Васильевич? Почитай, в монастырях и местов бы таким не хватило! Да и не было у нас с ним ничегошеньки, Богом тебе клянусь!
Но Аннушку это не удовлетворило. Расстегнув ворот летника, она сняла с себя золотой нательный крестик и протянула его Ирине:
— Целуй на том крест! На кресте поклянись, что ничего, опричь разговоров, промеж вами не было!
Ирина медлила, но, видя, что глаза матери наполняются ужасом, а лицо постепенно белеет, она решилась:
— Целовала я его однажды… в тот миг, когда увидела, что Господь от него смерть отвел. Да едва ли он это и помнит… А больше ничего не было, в том спасением души моей клянусь и святой крест целую!
— Слава Христу и Пресвятой Деве, — с облегчением вырвалось у Аннушки. — Не попустил, значит, Господь… Ну а теперь собирайся: поедешь погостить к сестре, в Елец. Сейчас велю закладывать возок. А невдолге, когда можно будет, сама за тобой приеду…
— Маменька, ужели же у тебя сердца нет?! — с отчаяньем воскликнула Ирина. — За что ты меня отсюда гонишь?
— Не гоню, ласточка моя, а так надобно, — нежно промолвила Аннушка, обнимая плачущую дочь. — Когда воротишься, я тебе все расскажу, а пока уезжай и верь, я лишь доброго тебе желаю.
— А за ним кто же ходить-то будет? Ведь он еще как дитя беспомощный, — сквозь рыдания вымолвила Ирина.
— О том не кручинься, донюшка! Я от него шагу не отойду, как мать ему буду, доколе он вовсе не поправится!
— И я его больше не увижу?
— Увидишь, коли сама захочешь, когда узнаешь всю правду. Поклянусь тебе, никакой помехи в том чинить не стану! И сама скажу: люби его! Только сейчас ни о чем не спрашивай, золотко, а поцелуй меня крепко-крепко… вот так! И собирайся в путь.
Час спустя, полная недоумения, но несколько успокоенная последними словами матери, Ирина уже катила в сопровождении Павла по дороге в Елец.
Карач-мурза проснулся, когда уже смеркалось. Прежде всего он почувствовал, что лихорадка его оставила и что мысль работает ясно. Затем к этому присоединились сознание того, что раны почти не болят, и чувство здорового, давно не испытанного голода.
Несколько минут он пролежал неподвижно, наслаждаясь ощущениями возвратившейся жизни, потом повернул голову и увидел сидевшую на обычном месте, неясную в сумерках женскую фигуру. Он разом припомнил все, что произошло накануне между ним и Ириной, но ему казалось, что спал он совсем недолго, может быть, только забылся на миг, и что разговор их ждет своего продолжения.
— Не уходи, радость души моей, прекраснейшее из творений Божьих, — с чувством произнес он. — Зачем ты мне не веришь? Не думай, что моими устами говорит болезнь: я вправду сын князя Василея Пантелеевича, клянусь тебе!
— Я верю тебе, Иван Васильевич, и знаю, что ты говоришь правду, — ответила женщина, наклоняясь к нему, и Карач-мурзе показалось, что он снова бредит: этот голос был ему незнаком и склонившееся над ним лицо не принадлежало Ирине, хотя и имело с нею много сходства. Может быть, это и была Ирина, но внезапно постаревшая на двадцать лет.
— Кто ты? — почти с ужасом спросил он.
— Я мать Ирины.
— Прости меня… ханум. Я не знал…
— Зови меня Анной Матвеевной. Я сегодня приехала и уже знаю все о тебе.
— Теперь, когда ты услышала то, что я сказал, думая, что рядом со мной сидит другая женщина, ты и в самом деле знаешь все, — не сразу ответил Карач-мурза.
— Я знала и прежде, нежели ты сказал.
— Когда могла ты узнать?
— Я помню, каким был князь Василей Пантелеевич тридцать годов тому назад. И, едва на тебя глянув, догадалась, что ты его сын. А остальное мне сказала Ирина.
— А где… Ирина?
— Она уехала.
— Как уехала? — заволновался Карач-мурза. — Куда уехала?
— К сестре своей, в город Елец.
— И она уехала сама, со мною даже не простившись?
— Нет, не сама… Я отослала ее.
— А, понимаю… Для тебя я поганый татарин! — возбужденно заговорил Карач-мурза. — Но зачем я буду молчать перед тобой о том, что ты уже знаешь? Я люблю Ирину, и она меня любит! Я приму веру своих отцов, вашу веру, и женюсь на ней, если только ты не думаешь, что сын князя Карачевского и внук великого хана Белой Орды плох для твоей дочери!
— Вестимо, я такого не думаю. Но ты не можешь жениться на ней, хотя бы и принял православную веру.
— Почто так?
— Иван Васильевич! Светик ты мой ясный! Верь мне, я, как сына родного, тебя люблю, и скоро ты узнаешь почему. Я лишь доброго хочу и тебе, и Ирине — у меня у самой сердце кровью исходит! Но давай завтра о том побеседуем. Ныне ты слаб еще, а то, что услышишь, тебя растревожит…
— Сегодня говори! Ведь это стократ хуже — ожидать до завтра!
— Ну, хорошо, будь по-твоему… Ты не можешь жениться на Ирине потому… что она сестра твоя.
— Бисмаллах! Что говоришь ты, женщина? Ты смеешься надо мной!
— Не смеюсь… Она дочь родного отца твоего, князя Василея. А как это случилось, слушай…