Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Пошел снег.
«Уже скоро, – повторял доктор, – вы будете себя прекрасно чувствовать».
Он тоже, казалось, не замечал таинственных процессий с факелами, кругов из крепа и ситца, белых полотнищ, шестеренок, что завертелись и грозили трону мятежом, замшелых лиц, отпечатков пальцев – отпечатков стремительно включаемого света – и скрытой камеры.
Мой страх усиливался. Я начала бродить по ночам и испытывать приступы паники за обедом при виде кровавой клетчатой ткани и костяного фарфора – почему его делали из костей? Я пыталась понять, что происходит. Когда открывали ту самую дверь в то самое, другое, помещение, я пыталась представить взаимное расположение седьмого отделения и шестого отделения, где в переполненных палатах на приставленных друг к другу кроватях лежали престарелые пациентки с вечно открытыми ртами, впавшими щеками и беспокойно перебирающими простыни руками. Я тщилась сравнить смрад безнадежности, просачивавшийся оттуда, осквернявший нашу мебель, ковры и подушки, и запах, который я приносила из отделения номер четыреста пятьдесят один – замка, где вместо ладана воскуряли одиночество и отчаяние.
Как-то утром я увидела, что медсестра собрала мои вещи и проверяла их по списку.
«Вас переводят в другое отделение», – сказала она.
Мое сердце замерло. Я чувствовала, как кровь отхлынула от лица.
«В какое?»
«В соседнее. Тут недалеко. Четыреста пятьдесят первое».
11
Я стояла в дверях общего зала отделения номер четыреста пятьдесят один. В комнате никого не было, не считая карликовой женщины, которая шила, свесив ноги с потрепанного кожаного дивана, который вместе с другой ветхой мебелью напомнил мне старомодную приемную мистера Питерса, нашего семейного дантиста; на стенах не хватало лишь знакомой выцветшей фотографии игроков клуба «Одиннадцать первых», сидевших скрестив ноги и руки; в переднем ряду, по центру, расположился, зажав между коленями футбольный мяч, юный мистер Питерс с чисто выбритым лицом и воинственным взором. Здесь на стенах, однако, не было ни картин, ни фотографий. Постепенно характерный запах чего-то вкипевшего в пол, стены и предметы мебели стал сочиться обратно и наполнять комнату удушающим зловонием, которое – будь оно дымом – заставило бы людей кричать: «Пожар!» – и спасаться бегством от опасности задохнуться. Но что нужно кричать, когда чувствуешь не дым или огонь, а смертоносный запах?
Женщина увлеченно занималась своим шитьем, и по тому, каким замысловатым был узор и с каким вниманием она его выводила, можно было понять, что она прожила в лечебнице уже много лет. Я видела такое раньше, в Клифхейвене, когда, вдев свою жизнь в иглу, пациентки вышивали скатерти, салфетки и чехлы на чайник, не питая никаких надежд увидеть их в собственном доме, на собственной мебели. Они работали увлеченно, самозабвенно, как настоящие художники; было видно, с какой любовью они относились к чему-то, что будет продано, отдано, испачкано до неузнаваемости; аккуратно сворачивали свою работу и убирали в маленькую сумку, в которой хранили свои сокровища. Рядом с крохотной пациенткой как раз была такая сумка. В ней хранились журнал, схемы узоров, нитки, иглы, возможно, что-то съедобное на дне (вроде смятой шоколадки) и что-то ценное лично для нее, что остальным могло бы показаться пустяком, но она была готова яростно защищать, если бы это попросили отдать или выбросить. Я одиноко стояла у двери, рядом с пианино с поднятой крышкой, обнаженные нечищеные шатающиеся зубы-клавиши которого вклинивались в десны из затхлого зеленого сукна, только усиливая образ, создаваемый мебелью, – пошлости зубной гнили, приемной дантиста, общей безрадостности. Я ждала, пока не появится кто-то еще из местных пациенток, и вдруг осознала, что во время прошлых моих визитов сюда мне очень редко встречались его обитательницы. Неужели они все попрятались в свои норы? Неужели они живут в стенах и выползают только на время приема пищи? Или они были навечно замурованы и запах, исходивший от дерева, был запахом их заточения, который сочился наружу сквозь их кожу, и разум, и все тело?
Дверь общего зала не была заперта, и все же я боялась пошевелиться. Я стояла, дрожа, в углу и пыталась понять, почему меня перевели в отделение номер четыреста пятьдесят один. Я не смела выйти в сад, чтобы стать объектом любопытных взглядов и отвечать на вопросы привилегированных обитателей седьмого отделения, но не могла и заставить себя пойти в свою палату, которая была в конце коридора, где пациентам делали электрошок. Весь день я простояла в лишенном солнца общем зале. Иногда, закончив розу или доведя до совершенства ветвь с листьями, карлица радостно прищелкивала языком, отодвигала вышивку на расстояние вытянутой руки и оценивала общую картину. Осознав, что я стою без дела, она выронила работу из рук и как будто была к ней безразлична или убеждала себя в этом; угрюмо уставилась в пустоту, выражение ее лица, веснушчатого и постаревшего (как обычно бывает у маленьких людей, чьи черты, кажется, несут двойное бремя возрастных изменений, равномерно распределяемое по всему телу при обычном росте), было хмурым.
Вдруг откуда-то из недр отделения раздались глухие звуки гонга, снова и снова, – и сразу все его обитательницы ожили, как будто звук потревожил гнездо насекомых или нелетающих птиц, и я увидела женщин, низких, высоких, толстых, худых, уродливых, азиаток, карликового роста, которые появлялись из своих уголков и укромных мест, словно из ниоткуда, держа в руках свои сумки с сокровищами, торопясь и суетясь, повинуясь гонгу. Я пошла за ними и оказалась в столовой. Следуя их примеру, я встала в очередь, чтобы получить свою порцию еды. За кухней я могла различить коридор туберкулезного крыла с его унылыми голыми полами, и меня охватило чувство безысходности. Медсестры выкрикивали приказы. Пациенток отчитывали за проступки. Заполучив тарелку с едой, каждая из них торопилась за свой стол, торжествуя, оттого что знала, куда идти и что делать.
Я разрыдалась и выбежала из зала. Меня силой перехватила одна из сестер, усадила за один из столов и поставила передо мной мой обед. Безысходность была вокруг меня и внутри меня, она схватила меня за горло, не давая проглатывать еду. Я сидела и слушала возбужденную, раздраженную болтовню обитателей отделения номер четыреста пятьдесят один. Звучали слова «прачечная» и «швейная мастерская», пересказывались связанные с ними сплетни – похоже, пациентки отделения номер четыреста пятьдесят один были рабочей силой больницы; предмет их разговоров выдавал в них людей, которые год за годом вели один и тот же образ жизни и не ждали – не хотели – никаких перемен. Никто не рассказывал о своей семье, своем нервном срыве или его симптомах,