Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Шум и гам привлекают внимание Виви. Она прекращает возиться с кубиками, которые захватила для нее Шарлотт, и встает, опершись ручкой на плечо матери, глаза у нее широко распахиваются. Она никогда раньше не видела такого неприкрытого выражения веселья. Виви привыкла к шепоту, к настороженности и страху.
Шарлотт отворачивается от зрелища, подбирает кубик, протягивает его дочери, но Виви это неинтересно. Шарлотт сдается, откидывается назад, опершись на локти, и подставляет лицо солнцу. Один из них делает пас. Мяч приземляется в нескольких футах от них и подкатывается еще ближе, прямо к их ногам. Другой игрок подбегает, чтобы забрать мяч, и резко останавливается перед ними. У него блестящая от пота, загорелая грудь. Как он умудрился загореть, ведь весна еще только началась? Тугие мускулы натягивают кожу на бедрах. Он стоит, глядя на них сверху вниз. Широкое лицо раскалывает радостная белозубая улыбка. На секунду она задумывается, что, может, правдивы те разговоры, будто Геббельс – гений пропаганды – послал для оккупации Парижа самых красивых солдат вермахта. Он кланяется. Говорит Verzeihung[32] и тянется поднять мяч, а Виви тянется к нему. Шарлотт удерживает ее, но Виви пытается высвободиться из ее рук. Немец смеется, нагибается к ним и ерошит жиденькие черные волосики Виви. От него пахнет потом, и это не тот кислый, застарелый душок, которым тянет от парижан, в том числе и от самой Шарлотт, из-за постоянной нехватки воды и отсутствия мыла, – нет, это запах, какой бывает у здорового человека после физических упражнений на свежем воздухе. И, сидя в траве, следя за тем, как он бежит обратно, к остальным игрокам, она чувствует, как потеет сама – между грудей, под мышками, в основании позвоночника; и ей становится стыдно.
Она начинает собирать кубики Виви, свою книгу, их шляпы и свитера. И в этот момент слышит позади себя знакомый голос. Она поворачивается, поднимает глаза, но солнце бьет из-за его спины прямо ей в лицо – как тогда, в первый раз, когда он вошел в ее магазин.
– Позвольте, я вам помогу, – говорит он и тянет руку к ее вещам. Она отбрасывает его руку, подхватывает одной рукой Виви и, толкая другой рукой велосипед, уходит, не сказав ему ни единого слова. Только отойдя на приличное расстояние, она останавливается, сажает Виви в корзинку на руле, пристегивает и садится в седло.
Когда она едет прочь из сада, вдоль по улицам, то, как ни старается отвести глаза, постоянно видит одну и ту же картину. И то, что она видит, приводит ее в ярость. Влюбленные лежат, прижавшись друг к другу, на траве. Обнимаются на скамейках. Идут рядышком, в ногу, сплетя руки. И когда только мужчины успели вернуться? И откуда их так много? Она резко сворачивает к Сене и проезжает то место, где потом найдут то тело, то самое первое тело, но тела, которые занимают сейчас ее мысли, живы – яростно, оскорбительно живы. И чем быстрее она крутит своими длинными ногами педали, тем сильнее злится. Не на Лорана. Как она может злиться на Лорана?
Виви ничего такого покупать не собиралась. Вообще-то она ничего и не купила, а просто взяла. Не стащила, как поступали некоторые девочки, которые воровали в магазинах конфеты и упаковки жвачки просто для того, чтобы доказать: они это могут. Она приняла это в дар.
Мать послала ее к Гудмену, в скобяную лавку на углу Мэдисон-авеню, купить лампочек для рождественской гирлянды, на замену. Они пока даже не доставали ни гирлянду, ни игрушки, но мать любила готовиться заранее. Она вечно боялась, что в магазинах что-то закончится.
Виви бродила между полок, держа лампочки в охапке, и разглядывала свечи, елочные игрушки, подарки-розыгрыши. Ее выбором – потому что это так глупо – была бы фигурка Джона Уэйна[33] в виде копилки. Всякий раз, как ты бросал ему монетку, Джон Уэйн выхватывал из кобуры пистолет. А потом она заметила эту штуку, вроде канделябра, – восемь «ветвей» по бокам и одна посередине. То, что она его заметила, было странно. Подсвечник не был блестящим и ярким, как рождественские игрушки. Он тускло отсвечивал бронзой. Позже она скажет, что, должно быть, ощутила его зов, а мать в ответ попросит ее не городить чушь. Никто ее не звал, кроме мистера Розенблюма. Мать мистера Розенблюма недолюбливала. Она говорила, что он чересчур дружелюбен. Когда Виви спросила, как это вообще возможно – быть чересчур дружелюбным, мать ответила, что имела в виду «фамильярный». И только потом Виви поняла, что на самом деле мать имела в виду.
На мистере Розенблюме был его обычный потрепанный джемпер коричневого цвета, и знакомая коричневая рубашка в клеточку, и коричневый же шерстяной галстук. Он даже не закатал рукава. Это тоже было привычно. Когда стояла жаркая погода и вентиляторы на потолке лавки уже не справлялись, он снимал джемпер, но рукава рубашки не расстегивал никогда.
Он подошел к ней, пока она стояла с рождественскими лампочками в одной руке и подсвечником, который оказался тяжелее, чем она ожидала, в другой. У мистера Розенблюма было длинное печальное лицо, но его улыбка – когда он решался ее продемонстрировать – была веселой, широкой и белозубой. Такой широкой, что, казалось, она принадлежит не ему, а кому-то другому. Будто маска из тех, что держатся на резиночке поперек затылка.
– Так что это будет, мисс Вивьен Форэ? – Он, должно быть, знал ее фамилию по их семейному счету, но Ви не думала, что он может помнить ее имя. – Рождественские огни или менора Хануки?
Так вот что это было такое. Она, наверное, как-то это почувствовала. Виви поставила менору обратно на прилавок.
– Я просто хотела посмотреть, – сказала она виновато. – Мама послала меня за лампочками.
– Так, может, в этом году тебе стоит преподнести маме сюрприз.
Она потрясла головой:
– Мама в религию не верит.
Он посмотрел на лампочки, которые она держала.
– А что же это тогда такое у тебя в руке?
– Она говорит, Рождество – это другое. Необязательно связывать это с религией.
– А Хануку, значит, обязательно? Это Америка. Земля свободы. Дом храбрых. Не стесняйся, забирай и то и другое. Лишних денег никто с тебя брать не собирается.
– А вы – еврей? – спросила она.
– А птицы летают?
– И я.
– Тоже мне новость.
– Мама говорит, она не знала, что она еврейка, пока ее не сделал еврейкой Гитлер.
Он пожал плечами:
– Кто-то из нас знал. Кто-то даже не догадывался. В конце концов никакой разницы это не составило. – Он продолжал внимательно смотреть на нее. – Но такой умной девочке, как ты, – тебе ведь любопытно, верно?
– Ну… – она замялась, – мне кажется, если другие люди знают, что я еврейка…
– Уж на это можешь положиться.
– Тогда мне надо знать хоть что-то о том, каково это – быть еврейкой.