Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Луис, – сказала Прис, – все эти насекомые: осы, муравьи – они такие сложные. Ведь там, внизу, в их гнездах кипит жизнь. Они трудятся…
– Да, а еще есть пауки.
– Пауки – это отдельная история. Возьми хотя бы дверного паучка. Подумай, что он должен чувствовать, когда очередной кто-то приходит и разрушает его паутину.
– Наверное, он говорит: «Черт побери!» Или что-то в этом роде.
– Нет, – спокойно возразила Прис. – Сначала он чувствует ярость, а затем безнадежность. В первый момент ему больно, он попытается тебя ужалить, если ты дашь ему такую возможность… А потом его накрывает медленное, ужасное отчаяние. Он знает, что все бесполезно. Даже если он соберется с силами и отстроит свой домик, это произойдет вновь.
– Тем не менее пауки всегда остаются на старом месте и восстанавливают свою паутину.
– Они вынуждены так делать. Сила инстинкта. Вот что делает их жизнь ужасной: они не могут, как мы, плюнуть на все и умереть. Они должны продолжать.
– Послушай, Прис, тебе надо посмотреть на вещи с другой стороны. Все не так уж плохо. Ты занимаешься отличной творческой работой. Взять хотя бы твою мозаику или симулякра… Подумай об этом и брось хандрить. Разве у тебя не поднимается настроение, когда ты смотришь на творения своих рук?
– Нет, – ответила Прис. – Потому что все, что я делаю, не имеет смысла. Этого недостаточно.
– А что достаточно?
Прис задумалась. Она открыла глаза и отпустила мои пальцы. Причем сделала это автоматически, не задумываясь. Рефлекс, подумал я. Как у паука.
– Не знаю, – сказала она наконец. – Но я чувствую: как бы упорно я ни трудилась и сколько бы времени ни потратила – этого будет недостаточно.
– И кто же выносит вердикт?
– Я сама.
– А ты подумай, что ты почувствуешь, когда твой Линкольн оживет?
– Я и так знаю, что именно я почувствую – еще большее отчаяние.
Я смотрел, не понимая. Но почему? Отчаяние от успеха… бессмыслица какая-то. А что же тогда при провале? Восторг?
– Послушай, – сказал я. – Мне хочется рассказать тебе одну историю. Может, она тебе поможет.
– Давай. – Она внимательно смотрела на меня.
– Как-то я зашел на почту в маленьком городке, в Калифорнии. И там, на карнизе, были птичьи гнезда. Так вот, один птенец то ли выпал, то ли вылетел, но, так или иначе, он сидел на полу, а его родители взволнованно суетились вокруг. Я пошел к нему, чтоб попробовать положить его обратно в гнездо, если получится. – Я помолчал. – И знаешь, что он сделал, когда я подошел?
– Что?
– Он открыл рот. Очевидно, ждал, что я его покормлю.
Прис молчала, нахмурившись.
– Понимаешь, этот птенец знал жизнь только с одной стороны: его кормят, о нем заботятся. И когда он увидел меня, хоть я и не был похож ни на что знакомое, с его точки зрения, он ждал от меня привычного проявления – еды.
– И что это должно означать?
– А то, что в жизни существуют не только ужасные, холодные вещи, о которых ты говорила. Есть еще доброта и благожелательность, любовь и бескорыстная поддержка.
– Нет, Луис, – тряхнула головой Прис. – Эта история свидетельствует только о твоем полном невежестве по части птиц. Ты же не собирался кормить его.
– Но я пришел помочь ему. Так что он был прав, доверившись мне.
– Хотела бы я смотреть на вещи так же, как ты. Но по мне, так это просто невежество.
– Скорее, наивность, – поправил я.
– Неважно. Наивность в жизни… Было бы здорово сохранить это качество до самой смерти, наверное, я чувствовала бы себя счастливой. Но это невозможно, Луис. Ты живешь, а жизнь – не что иное, как опыт. Тот опыт, который…
– Ты – маленький циник, – сказал я ей.
– Нет, просто реалист.
– Я просто не могу все это слышать! Ты же не приемлешь никакой помощи, к тебе не пробиться. И знаешь почему, Прис? Потому что ты хочешь оставаться на своей позиции. Тебе так легче, так проще всего, а ты не желаешь трудиться. По сути, ты лентяйка, которая прикладывает все силы, чтоб остаться в стороне. И ты никогда не изменишься. Если только в худшую сторону.
Она посмотрела на меня и рассмеялась, холодно и язвительно. Мы развернулись и пошли обратно. Не говоря ни слова.
В мастерской были только Банди и Стэнтон. Первый возился с симулякром Линкольна, второй наблюдал. Обращаясь к Стэнтону, Прис сказала:
– Вы скоро увидите того человека, который когда-то писал вам все эти письма о помиловании солдат.
Стэнтон молчал. Он пристально разглядывал распростертую фигуру с морщинистым отчужденным лицом, столь хорошо знакомым по многочисленным старинным гравюрам.
– Понятно, – ответил наконец Стэнтон.
Он старательно прочистил горло, откашлялся, как будто хотел что-то сказать, но вместо этого скрестил руки за спиной и стоял, раскачиваясь с пятки на носок. На лице его сохранялось прежнее неопределенное выражение. Это моя работа, казалось, было написано на нем. Все, что имеет значение для общества, важно и для меня.
Я подумал, что подобная поза и выражение лица являются привычными для Стэнтона. Похоже, в нынешнем своем существовании он реанимировал прежние привычки и жизненные позиции. Хорошо это или плохо, я затруднялся сказать. Но знал определенно: игнорировать существование такого человека нам не удастся. Вот и теперь, стоя над телом Линкольна, мы постоянно ощущали за своей спиной его присутствие. Наверно, так было и сто лет назад: неважно, ненавидели или уважали Стэнтона, но всем приходилось считаться с ним.
– Луис, – сказала Прис, – мне кажется, этот экземпляр гораздо удачнее Стэнтона. Смотри, он шевелится.
И действительно, симулякр изменил позу, в которой лежал. Прис, стиснув руки, возбужденно воскликнула:
– Сэму Барроузу следовало быть здесь! Господи, что ж мы не сообразили? Если б он увидел весь процесс воочию, он бы наверняка изменил свое мнение. Я просто уверена в этом! Никто не способен остаться равнодушным. Даже Сэм Барроуз!
Какая экспрессия! Ни малейших сомнений в результате.
– Ты помнишь, Луис, – улыбался Мори, вошедший за нами, – тот день на фабрике, когда мы сделали наш первый электроорган? Помнишь, как мы все играли на нем. Целый день, с утра до вечера.
– Да.
– Ты и я, и Джереми, и этот твой братец с перекошенным лицом – мы постоянно экспериментировали, воспроизводили различное звучание: то клавесина, то гавайской гитары, то каллиопы. И мы играли на нем все, что знали, от Баха до Гершвина. А потом, помнишь, мы приготовили себе ледяные коктейли с ромом и… что же еще? Ага, мы сочиняли музыку и находили все типы тонального звучания – их были тысячи! Нам удалось создать новый музыкальный инструмент, которого раньше не существовало. Мы творили! Включили магнитофон и записывали все, что появлялось. О боже! Это было нечто.
– Да, что и говорить – великий день!
– А я лег на пол и стал работать ножными педалями – задал нижние регистры. Помнится, я нажал на нижнее «соль», и оно зазвучало. Когда мы пришли на следующее утро, это чертово «соль» все еще гудело. Да-а… Тот наш орган – где он сейчас, как ты думаешь, Луис?
– Стоит в чьей-то гостиной, полагаю. Эти электроорганы никогда не изнашиваются, потому что не нагреваются. И их не приходится перенастраивать. Я думаю, кто-нибудь прямо сейчас может играть на нем.
– Помогите ему сесть, –